А до чего ж нелепа и однообразна эта жизнь, с виду столь бурная, столь разнообразная и столь романтическая! Все события в жизни человеческой отличаются друг от друга лишь кое-какими обстоятельствами, а сами люди — некоторыми чертами характера; но вот мне тридцать пять лет, а мне так же одиноко и грустно среди людей, как и в начале моего пути: я жил напрасно. Я никогда не находил согласия и сходства между собою и прочими людьми. Моя это вина или вина моих ближних? Неужели я сухой человек, начисто лишенный сердца? Может быть, я не способен любить? Или у меня слишком много гордости? Мне кажется, никто не любит более самоотверженно и страстно, чем я; мне кажется, что моя гордость готова всему покоряться и что моя любовь выдержит самые страшные испытания. Стоит мне оглянуться на прошлую свою жизнь, я вижу в ней лишь самоотречение и жертвы; почему же там столько опрокинутых алтарей, столько руин, такое ужасное мертвое молчание? Что сделал я преступного? Почему стою в одиночестве среди обломков всего, что считаю своим достоянием? Неужели обращается в прах все, к чему я приближаюсь? Но ведь я ничего не разбил, ничего не осквернил; я молча прошел мимо лживых оракулов, я покинул кумиры, обманувшие меня, и не начертал проклятие им на стенах храма. Кто более смиренно, более спокойно, чем я, уклонялся от поставленной для меня западни? Но истина, за которой я следовал, потрясала своим сверкающим зеркалом, и пред нею падали преграды лжи и обольщений; сломанные и разбитые, как идол Дагона пред лицом истинного Бога; я шел и, оборачиваясь, бросал назад печальный взгляд, говоря себе: «Неужели нет в жизни ничего верного, ничего прочного, кроме этого божества, которое идет впереди меня, все разрушая на своем пути и нигде не останавливаясь?».

Прости мне мои грустные мысли и не думай, что я намерен отступиться от своей трудной задачи — более чем когда-либо я с твердостью принимаю жизнь. Через два месяца я буду отцом; надежда эта не преисполняет меня юношескими восторгами, но я принимаю это высокое благодеяние небес сосредоточенно, как человек, понимающий свой долг. Больше я не принадлежу себе, я больше не позволю своим мыслям идти в том направлении, какое они зачастую’ принимали; не буду также предаваться ребяческой радости и честолюбивым мечтаниям иных отцов, строящих радужные планы о будущем своего потомства: я знаю, что дам жизнь еще одному несчастному на земле. И я обязан научить его, как можно страдать, не допуская, чтобы несчастье унизило тебя.

Я надеюсь, что предстоящее материнство отвлечет Фернанду от ее горестей и направит ее заботы к цели более полезной, чем непрестанно выпытывать мысли и терзать сердце человека, всецело принадлежащего ей, ничего не оставившего себе; если она не исцелится от этого нравственного недуга, когда дитя будет у нее на руках, придется тебе, Сильвия, приехать к нам и быть среди нас, для того чтобы продлить, насколько возможно, ту половинчатую любовь, половинчатое счастье, которое нам еще остается. Я надеюсь, что твое пребывание у нас внесет большие перемены в нашу жизнь; твой сильный и решительный характер сначала удивит Фернанду, а потом окажет на нее спасительное действие; ты защитишь бедную мою любовь, охраняя ее от слабодушия Фернанды, а может быть, и от советов ее маменьки. Она получает письма, после которых очень грустит; я не хочу ничего о них разузнавать, но ясно вижу, что какая-то опасная дружба или женское коварство растравляет ее раны. Ах, почему она не может излить свои горести сердцу достойному, которое смягчило бы ее страдания! Но дружеские излияния вредны для такой натуры, как она, если их не воспринимает чья-либо высокая душа. Я ничем не могу помочь этому несчастью; никогда я не буду поступать как господин и повелитель, хотя бы на глазах у меня убивали мое счастье.

XXXII

От Фернанды — Клеманс

Дни наши протекают медленно и грустно. Ты права — я нуждаюсь в каком-нибудь развлечении. На меня напала такая тоска, своего рода сплин, что в моем возрасте можно и умереть от нее, если человек находится под зловредным влиянием, и, наоборот, можно легко и быстро исцелиться — ведь природа дает на то великие возможности, надо лишь оторвать больного от роковых мыслей. Но где же найти развлечения? Я сейчас беременна, на сносях, и мне все нездоровится, меня одолевает такая усталость, что приходится весь день проводить на кушетке; нет сил даже приодеться. Присматриваю только за шитьем приданого для младенца — оно поручено Розетте; я упросила Жака возвратить ее, она работает прекрасно, по характеру очень кроткая, иной раз умеет позабавить меня. Когда Жака нет возле меня, я для развлечения усаживаю ее у своего дивана, но через минуту мне уже скучно с ней. Жак, по-моему, стал ужасно строгим и молчаливым и почти не расстается с трубкой. Прежде мне чрезвычайно нравилось смотреть, как он лежит на ковре и курит душистый табак; он, право, очень хорош в этой небрежной позе, а шелковый пестрый халат придает ему вид настоящего султана. Но этим зрелищем я наслаждаюсь так часто, что оно уже начинает мне надоедать; не понимаю, как можно так долго и так неподвижно лежать в мрачном молчании; чего доброго, так и сам сделаешься ковром, полом или табачным дымом. А Жак, по-видимому, блаженствует. О чем он может так долго думать? И как это столь деятельный ум обитает в столь ленивом теле? Мне иногда кажется, что его воображение цепенеет, душа засыпает, и в один прекрасный день мы окаменеем и превратимся в статуи. Табак моего супруга начинает серьезно раздражать меня. Каким было бы облегчением сказать об этом, но ведь тогда Жак с самым спокойным видом разбил бы все свои трубки и навсегда лишил бы себя удовольствия, быть может самого большого в его жизни. Счастливый народ — мужчины: не много им нужно для утехи. Они заявляют, что мы, женщины, якобы ребячливы; но, право, мне было бы просто невмочь три четверти суток выпускать изо рта колечки и завитки дыма, то более, то менее густого. Жаку же это доставляет истинное наслаждение, и ни одна женщина не вытесняет меня так из его сердца, как любимая трубка из кедрового дерева с перламутровыми инкрустациями. Чтобы ему понравиться, мне придется облечься в кедровую кору и надеть на голову остроконечный янтарный тюрбан.

Вот в первый раз за много дней я чувствую в себе силу посмеяться над скучным моим существованием, и подобное мужество порождено во мне надеждой стать в скором времени матерью красивого младенца, который утешит меня за все презрение господина Жака. Ах, как я уже люблю моего малютку, как мечтаю, что он будет хорошенький, розовенький! Думаю о нем с утра до ночи, строю воз душные замки, а без этого я бы умерла с тоски. Да, я чувствую, что ребенок мне все заменит, займет все мои мысли и чувства, разгонит облака, омрачившие мое счастье. Сейчас я очень занята подыскиванием имени для него, листаю все книги в библиотеке и не могу найти ни одного имени, достойного будущей моей дочери или сына. Мне больше хочется девочку; Жак говорит, что и он ради меня предпочел бы девочку.

Я нахожу, что он чересчур равнодушен к такому важному вопросу. Если я произведу на свет сына, Жак скажет, что это воля случая, и нисколько не будет мне благодарен. Мне вспоминается, как радовался и гордился господин Борель, когда Эжени родила ему мальчика. Бедняга просто не знал, как выразить ей свою благодарность. Он заказал почтовых лошадей и, поехав в Париж, купил ей там великолепное кольцо. Это очень по-детски для старого военного, а все же это было трогательно, как все простые и непосредственные чувства. Жак слишком большой философ, чтобы совершать подобные безумства; он смеется над долгими моими совещаниями с Розеттой по поводу фасона детского чепчика или покроя распашонки. Однако он уделил много внимания заказу колыбели, раза два-три заставлял ее переделывать, находя, что в нее недостаточно проходит воздуху, что она недостаточно удобна, недостаточно предохраняет от несчастных случаев разного рода, которые могут грозить его наследнику. Несомненно, Жак будет хорошим отцом: он такой мягкий, такой заботливый, так предан тем, кого любит. Бедный Жак! Право, он заслуживает более рассудительной жены, чем я. Бьюсь об заклад, что с тобою, Клеманс, он был бы счастливейшим из смертных. Но уж придется ему удовольствоваться своей сумасбродной Фернандой — я вовсе не склонна предоставить его утешениям какой-нибудь другой женщины, даже твоим, дорогая Клеманс. Вижу, вижу, как ты презрительно поджимаешь губки и говоришь, что у меня теперь очень дурной тон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: