Если ты спросишь, где я живу и чем занимаюсь, мне было бы затруднительно тебе ответить. Сейчас я нахожусь в таком краю, где еще ни разу не бывал, в местности, которой я не знаю и где могу выходить из дому только под чужой личиной. А занимаюсь я тем, что брожу вокруг некоего старого замка, играю на флейте при лунном свете, и время от времени меня награждают ударом хлыста по руке.

Тебя бы, думаю, не удивил мой внезапный отъезд, если б ты знал, что Сильвия за месяц до того уехала из Женевы. Ты бы, конечно, предположил, что я поехал к ней, и не ошибся бы в этом. Но ты, разумеется, и не подозреваешь, что я без ее приглашения и даже без разрешения помчался по ее следам. Она покинула свой уединенный уголок на берегу Лемана — странная прихоть, как и все решения, возникающие у нее нежданно, да еще в такие минуты, которые ты проводишь у ног ее, полный душевного спокойствия и мня себя счастливейшим из смертных. Удивительное создание, быть может слишком страстное или слишком холодное для любви, но уж наверняка слишком красивое и необычайное среди женщин, — такое, что стоит ей появиться перед глазами мужчины, и она уже сводит его с ума.

Я знал, что господин Жак женат, и догадался, что она поехала к нему, решив поселиться в его доме, — ведь уже несколько месяцев она пугала меня этим намерением, всякий раз, как бывала в дурном расположении духа и желала довести меня до отчаяния. Но я не знал, где сейчас господин Жак — в Турени или в Дофинэ. В надменной записке, которую Сильвия оставила для меня в своем домике, она не удостоила сказать, куда направляет свои стопы, и поэтому сюда я приехал наугад. Я устроился в хижине лесного сторожа, скаредного и скрытного старика; я выбрал его среди других хозяев за то, что у него злая физиономия, на которой написана алчность, — за деньги он готов помочь мне поубивать здесь всех мужчин и похитить всех женщин. Итак, можешь теперь рисовать в догадках мое пребывание в самой романтической на свете долине, где я, чтобы избежать любопытных, чаще расхаживаю в костюме браконьера, нежели в одежде порядочного человека, — и я действительно браконьерствую под покровительством моего хозяина, а по вечерам вместе с ним приготовляю ужин, который мы добываем с оружием в руках. Вообрази себе, как крепко я сплю на дрянной койке, читаю в лесу урывками какой-нибудь роман под сенью могучих дубов, а иной раз отправляюсь на сентиментальные потаенные вылазки, блуждая вокруг жилища моей жестокосердой повелительницы (ни дать ни взять господин Ловлас), и как я пишу тебе на колене, при свете смоляного факела. Самое смешное во всех моих похождениях то, что я отдаюсь им совершенно серьезно, что я действительно грущу и влюблен, как голубок. А эта Сильвия! Горе мое! Право, лучше бы мне руки лишиться, чем с нею встретиться! Ты достаточно хорошо ее знаешь и можешь понять, сколько страданий должны доставлять такому простодушному человеку, как я, ее романтические прихоти и гордое презрение ко всему, находящемуся за пределами идеального мира, в котором она замыкается. Я сам немного виноват в своем несчастье. Я обманывал ее, вернее — обманывался сам, уверяя Сильвию, что я беглец, покинувший этот идеальный мир и вполне способный возвратиться в него. Да я и в самом деле так думал и в первые дни был именно тем поклонником, какого она должна была или могла полюбить. Но мало-помалу обычная моя беспечность и легкомыслие взяли верх. Я прислушался также к голосу холодного рассудка и увидел Сильвию такой, какова она в действительности, — восторженной, все преувеличивающей, немного сумасбродной.

Но это открытие не помешало мне страстно влюбиться в нее. Восторженность, которая делает провинциальных девиц такими смешными, придавала красоте Сильвии что-то необычайное, вдохновенное — в этом, пожалуй, и состоит самое большое ее очарование, самая пленительная черта. Но Сильвия получила ее от Господа Бога на свою беду и на беду своих обожателей, потому что она может вызвать у них восторг, но не в силах покорить их. Гордая до безумия, она требует полного к себе доверия, словно мы живем в золотом веке, и заявляет, что всякий, кто осмелится ее заподозрить в чем-либо дурном, — человек подлый и развратный. Поскольку у меня вызывают тревогу странности в ее поведении и я стал ревновать ее из-за необычной для женщин свободы в поступках, она потеряла ко мне всякое уважение; я был низвергнут с горних высот, куда она возвела меня и посадила рядом с собою, я упал с небес в грязный мир страстей человеческих, в который эта сильфида еще не удостаивала ступить своей белоснежной точеной ножкой. И с тех пор наша любовь стала чередой размолвок и примирений. Помню, как однажды я с грустью рассказал тебе о нашей ссоре, последовавшей за недавним примирением. И ты меня спросил:

— На что ты жалуешься?

— Ах, друг мой, ты, может быть, и знаешь женщин, но ты не знаешь Сильвии. У нее малейшая твоя провинность приобретает огромное значение, каждая новая ошибка роет могилу, в которой она хоронит частицу своей любви. Правда, она и прощает, но это прощение хуже, чем гнев. Гнев у нее бурный — тогда она исполнена страстного волнения, а прощение холодное, не знающее жалости, как смерть.

Я был во власти бесконечных подозрений: то меня мучила неуверенность, то я опасался стать жертвой искуснейшей кокетки, то боялся, что оскорбляю чистейшую из женщин, и я был несчастен близ нее, но никогда у меня не хватало сил расстаться с нею. Двадцать раз она меня прогоняла, и двадцать раз я просил у нее пощады после тщетных своих попыток жить без нее. В первые дни изгнания я надеялся, что буду только радоваться вновь обретенной свободе и покою. Я блаженствовал, испытывая сладостное чувство безразличия и забвения. Но вскоре на меня напала тоска, и я уже сожалел о волнениях и благородных муках страсти. Я бросал вокруг испытующие взгляды в поисках новой любви, но беспечность моя и деятельный характер равно отдаляли меня от других женщин. По своему нраву я предпочитал обществу женщин охоту, рыбную ловлю, все энергические утехи сельской жизни, которые Сильвия делила со мной. К тому же мне страшно было, что придется обучаться другим видам осады ради новой победы. Да и какая женщина может сравниться с Сильвией красотой, умом, чувствительностью и благородством души! Теперь, когда я потерял ее, я отдаю ей справедливость, я сам себе удивляюсь и негодую на себя за то, что мог заподозрить в недостойном поступке столь возвышенную женщину, у которой даже надменность доказывает, что она не способна унизиться до лжи. А когда я бываю с ней, я страдаю от ее крутого, неумолимого нрава, от ее бурного характера, от ее невыносимой таинственности и от странных ее требований. Она не снисходит к моему несовершенству, не прощает ни одного моего недостатка, из всего извлекает доводы, чтобы доказать, до какой степени ее душа выше моей. А что может быть более пагубно для любви, чем это взаимное исследование двух ревнивых и гордых сердец, стремящихся превзойти друг друга? Я быстро уставал от этой борьбы, мне хотелось любви менее требовательной и менее возвышенной. Сильвия подавляла меня своим презрением и иной раз так красноречиво, с таким жаром доказывала мое убожество, убожество моей души, что я приходил к убеждению, будто я не создан для любви и даже не осмеливался надеяться, что достоин ее познать. Но если это так, к чему же Господь предназначил меня в сем мире? Не знаю, куда влечет меня мое призвание. У меня нет никакой сильной страсти, я не игрок, не распутник, не поэт; я люблю искусства, довольно хорошо понимаю в них толк, они дают мне отдохновение и радость, но я не мог бы сделать их главным своим занятием. Свет скоро мне надоел, я чувствую, что человеку необходимо найти цель в жизни, а самая желанная цель, по-моему, — это любить и быть любимым. Возможно, я был бы счастливее и разумнее, будь у меня профессия; но я обхожусь без нее — ведь у меня есть скромное состояние, не расстроенное никаким беспутством, и поэтому я могу вести ту праздную и легкую жизнь, к которой привык. Для меня было бы несносно тянуть какую-нибудь лямку. Я люблю сельскую жизнь, но, конечно, хотел бы вести ее с подругой, которая дарила бы мне радости ума и сердца, а иначе среди окружающего чисто материального существования мною скоро овладела бы тоска одиночества. Быть может, мое назначение — брак и семья. Я люблю детей, характер у меня мягкий и спокойный; мне думается, я был бы почтенным обывателем какого-нибудь захолустного городка нашей мирной Швейцарии. Меня уважали бы, как знающего земледельца и примерного отца семейства, но я хотел бы, чтобы моя жена была более образованною особой, чем те мещанки, которые с утра до вечера вяжут синий чулок. Да боюсь, что я и сам отупел бы, почитывая газету, покуривая трубку и попивая пиво в кругу моих достойных сограждан — один другого проще и безобиднее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: