— Вот как раз ты делаешь то, чего я не хотел делать, — прервал ее муж, — ты уклоняешься от истины. Правда, ты обманываешь нас безотчетно. Женщины всегда на стороне Жака, даже моя Эжени, хоть она-то, конечна, женщина здравомыслящая.
— Ну что ж, я хочу быть еще более пристрастной к Жаку, — сказала я. — Хочу увидеть его таким, каков он в действительности. Говорите, дорогой полковник. Какой характер у Жака? Кто он? Прихотливый оригинал? Человек вспыльчивый?
— Вспыльчивый? Шт. А если он и поддается горячности, я этого никогда не замечал. Он всегда кроток, лак ягненок.
— А как насчет прихотей?
— Я отвечу вам лишь при том условии, что вы позволите мне дословно передать Жаку наш разговор — сегодня же вечером.
Условие несколько смутило меня. «Как, — думала я, — Жак узнает, что я заподозрила его в горячности, лишающей человека здравого смысла, и что я выспрашивала у его друзей о неведомых мне чертах его характера, вместо того чтобы напрямик расспросить его самого и всецело положиться на его слова!»
— Не беспокойтесь, — сказал мне полковник Борель. — Оставим в стороне этот вопрос, избавьте меня от необходимости отвечать на него, и ручаюсь честью, что я ничего не скажу Жаку.
— Может быть, я напрасно приступила к вам с расспросами, — возразила я, — но раз я это сделала, то и должна претерпеть все последствия своего любопытства. По-моему, будет честнее настаивать на своих вопросах, чем утаить их от Жака. Говорите же, я принимаю ваши условия.
Господин Борель наконец решился и охарактеризовал Жака приблизительно в следующих словах:
— Не знаю, каков Жак с женщинами, и, право, не вижу, какую пользу принесет вам то, что я могу сказать. Все дамы, которых я видел в обществе Жака, без ума от него, и не знаю, может ли хоть одна из женщин, любивших Жака, в чем-либо упрекнуть его. А вот я, хоть и люблю моего друга всем сердцем, зачастую сержусь на него. Я нахожу, что он сух, горд, недоверчив; меня возмущает, что в иные минуты он умеет внушить человеку любовь к себе, а пройдет эта минута, он тебя как будто и не знает. «Что с тобой, Жак?» — «Ничего…» — «Тебе неможется?» — «Нет…» — «Какие-нибудь неприятности?» — «Подумаешь!» — «А все же ты, как видно, не в своей тарелке…» — «Нет, в своей…»— «Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое?» — «Да…» — «Ну, в добрый час…» Оно, конечно, пустяки, все мы иной раз бываем в дурном настроении, однако ж, если мы уверены в друге, то обращаемся к нему за помощью, прося о любой услуге, накую он в силах оказать. Но не думайте, Жак никогда не попросит о малейшем одолжении — даже подать ему воды in articulo mortis[1], и все это не столько из гордости, сколько из недоверия. Он не скажет, почему молчит о своих нуждах, но это ясно из его тона, когда он в иных случаях советует: «Не делайте этого — как можно меньше подвергайте дружбу испытаниям». Видите, какая странность: человек, способный ради друга на всякие жертвы, отрицает дружбу, когда речь идет о других людях. Это несправедливо, и гордость Жака часто вызывала во мне гнев. Такая странность влечет за собой и другие. Если он окажет кому-нибудь услугу, то терпеть не может, чтобы его благодарили, он способен убежать, долго уклоняться от встреч с тем, кто ему обязан, даже может совсем порвать с ним: кажется, что ему противно смотреть на людей, которым он чем-то помог. Это происходит от чрезмерной деликатности, но есть тут и кое-что иное: а именно жестокое убеждение, что все, кому он сделал добро, должны стать его врагами. Есть у него и другие необъяснимые причуды; в иные минуты ему явно неприятно, что на него смотрят, а почему — неизвестно. Он не любит, чтобы его расспрашивали о его болезнях, чтобы его лечили. Мне особенно неприятно, что он не выносит, когда говорят о войне и рассказывают о тех кампаниях, в которых он участвовал: он всегда уходит, если за десертом начинается пустая болтовня. Он никогда не пьянеет, сколько бы ни выпил, никогда не теряет хладнокровия, а так как все это резко отличает его от нашей братии, в полку его всегда больше уважали, чем любили. Если б не его боевые заслуги и притом весьма значительные, его бы ненавидели, как плохого товарища, — военные не любят тех, кто молчит за столом и сидит с таким видом, будто он умнее всех.
— Судя по вашим словам, — сказала я, — у него какое-то горе на сердце, и вообще он склонен к меланхолии.
— Что у Жака на сердце — угадать не легко, — ответил господин Борель, — но по характеру он вовсе не меланхолик. Как и у всех людей, у него бывают печальные и радостные дни; он любит повеселиться, но никогда не забывается. Веселье у него спокойное, но от его шуток сотрапезники просто умирают со смеху, пока вино еще не совсем затуманило их ум и способность ценить тонкие остроты; но когда гуляки разойдутся и пирушка становится грубой, смотришь, Жака уже нет как нет: исчез, словно дым от трубок, скрылся потихоньку, и даже не скажешь, вышел он через дверь или выпрыгнул в окно.
— Мне это не кажется большим недостатком, — заметила я.
— И мне не кажется, — подхватила Эжени.
— Теперь и я с вами согласен, — сказал господин Борель. — Я остепенился и уже не стремлюсь буйно веселиться. Но когда-то я был сорвиголова и, признаюсь, очень сердился на Жака, что он не такой проказник, как мы. Иные гуляки не могли ему простить, что он никогда не теряет рассудка, и говорили: «Разве можно доверять человеку, которому вино никогда не развязывает язык?». Вот самый большой упрек, какой могли ему сделать. Сами судите, надо ли вам избавлять Жака от подобных недостатков.
— Ни в коем случае! — смеясь ответила я. — И это все?
— Все, клянусь честью! Как видно, вы философски приняли мой рапорт о «странностях» Жана, и я очень рад, что все рассказал вам. А вы-то, держу пари, воображали всякие ужасы.
— Не знаю, — весело ответила я, — есть ли на свете недостаток более ужасный, чем благоразумие и умеренность на хмельной пирушке. Эжени, наверное, радуется, что ей не приходится упрекать вас в этом.
— Какая вы злючка! — сказал Борель, поцеловав мне руку и уколов ее своими длинными усами. — Ну, теперь больше не будете допрашивать меня?
Его жалобы на Жака показались мне весьма забавными, и я от души смеялась вместе с моими гостями; но, когда они ушли, я задумалась над кое-какими словами господина Бореля, которые сначала не поразили меня, в особенности над следующей фразой: «Ему противно смотреть на людей, которым он чем-то помог». Не знаю почему, но мысль, выраженная в этих словах, испугала меня, у меня даже возникло желание сейчас же написать Жаку и порвать с ним. Ведь я бедна и вдруг получу от Жака богатство. Быть может, он и женится на мне лишь для того, чтобы облагодетельствовать меня, и когда я во всем окажусь обязанной Жаку, самая легкая вина с моей стороны покажется ему неблагодарностью; он, пожалуй, решит, что я перед ним в долгу больше, чем любая женщина перед своим мужем, и, возможно, он будет прав. Впервые мое положение тревожит меня, да еще так сильно! Страдает моя гордость, а еще больше — моя любовь.
VIII
От Сильвии — Жаку
Быть может, ты обманываешься, Жак; быть может, любовь тебя ослепляет и влечет к этой девушке, а твое стремление обратить свою влюбленность во что-то прекрасное и великое — просто мечта, зародившаяся у тебя, когда ты писал мне ответное письмо. Я ведь знаю тебя, восторженный человек, насколько можно тебя знать, ибо твоя душа — бездна, в которую ты и сам, вероятно, никогда не заглядывал. Возможно, что ты, такой сильный с виду, совершишь поступок, который окажется проявлением крайней слабости. Я хорошо знаю, что ты выйдешь из положения путем какого-нибудь героического чудачества, но зачем же подвергать себя мучениям? Разве мало ты в жизни настрадался?
Увы! Теперь я противоречу тому, что говорила в прошлом письме. Раньше я боялась, как бы ты не зарыл в землю блестящие свои дарования, а теперь мне кажется, что ты ищешь самого трудного и горестного испытания ради удовольствия испробовать свои силы и выйти победителем в поединке, самом страшном из всех. Тебе не удастся убедить меня, что я должна радоваться твоему замыслу; меня терзают самые мрачные предчувствия по поводу новой полосы в твоей жизни. Почему ночами мне снится твое бледное лицо? Ты как будто приходишь, садишься у моего изголовья и молча, недвижно смотришь на меня до самой зари? Почему твоя тень бродит со мною в лесу при свете луны? Душа моя привыкла к одиночеству, на то Божья воля. Зачем же ты, одинокий, являешься мне? Хочешь ли ты предупредить меня о какой-то опасности или возвестить о близком несчастье, более страшном, чем все, что я уже пережила? Недавно под вечер я сидела у подножия горы; мгла затягивала небо, ветер стонал в деревьях, и вдруг среди звуков этой унылой гармонии явственно прозвучал твой голос. Он бросил в пространство три-четыре ноты какой-то мелодии, слабые, но такие чистые, отчетливые, что я подбежала к кустам, откуда они принеслись, — я хотела убедиться, что тебя там нет. Подобные явления редко обманывают меня: Жак, гроза собралась над нашими головами!
1
На смертном одре (лат.).