Иногда кто-то из жильцов уезжал, на освободившееся место тут же водворялся новый постоялец. Со временем я привык к этим переменам, точно так же как к светящемуся красному абажуру в полутемной столовой, к прочно устоявшемуся запаху капусты, которой потчевали нас ежедневно, и к политическим спорам моих сотрапезников. Как надоели мне эти бесконечные дискуссии! Каждый из спорщиков предлагал свой рецепт спасения Германии. И каждый при этом, разумеется, пекся вовсе не о благе Германии, а о своих личных интересах. Пожилая женщина, почти разоренная инфляцией, костила почем зря военных, офицеры честили бастующих рабочих и солдат, отказавшихся продолжать войну, торговец колониальными товарами поносил императора, виновника этой войны. Даже горничная, убиравшая по утрам мою комнату, пыталась заводить со мной разговор о политике и в каждую свободную минуту жадно набрасывалась на газету. У нее тоже были свои политические убеждения и взгляды. Она с жаром отстаивала их, яростно потрясая кулаками.
Честно говоря, я почти забыл, зачем приехал в Германию. О необходимости изучить мыловаренное дело я вспоминал, лишь получая очередное письмо от отца. Сообщая ему, что я занимаюсь языком и в ближайшее время намерен приступить к детальному изучению мыловарения, я пытался успокоить его, а заодно и самого себя. Дни шли, ничем не отличаясь один от другого. Я облазил весь Берлин, побывал несколько раз в зоопарке, обошел все музеи и выставки. За несколько месяцев этот огромный город успел разочаровать меня. «Вот тебе и Европа! - ворчал я. - И что тут особенного?» Берлин начинал казаться мне наискучнейшим местом во всем мире.
Как правило, после обеда я слонялся по людным центральным улицам, вокруг себя я видел много женщин, некоторые шли с подчеркнуто серьезным видом, другие, наоборот, повиснув на руке своего кавалера, улыбались и бросали по сторонам томные взгляды. Многие из мужчин в штатском сохраняли военную выправку.
Чтобы не выглядеть полным обманщиком в глазах отца, я с помощью своих товарищей-турок разыскал одну фирму, производившую мыло высоких сортов. Немцы, служащие этой фирмы, которая принадлежала какому-то шведскому синдикату, встретили меня дружелюбно, в них еще, по-видимому, был жив дух боевого товарищества, связывавшего их с моими земляками. Однако в тайны производства они меня не захотели посвящать. Ничего нового для себя я от них не узнал. Может быть, они не хотели выдавать свои секреты, а может быть, почувствовали во мне недостаток интереса к делу и решили, что заниматься со мной - только зря время тратить. Я почти не посещал мыловаренную фабрику, а там никто мной, естественно, не интересовался. Письма отцу я писал все реже и реже и жил, не задумываясь даже над тем, зачем приехал в Берлин.
Три раза в неделю по вечерам я брал уроки у отставного офицера, а днем шатался по музеям и выставочным залам. Возвращался в пансион я поздно и уже за сто метров от него чувствовал раздражающий запах капусты. Через несколько месяцев я начал потихоньку избавляться от тоски и скуки. Старался больше читать и получал от этого все возрастающее удовольствие. Я заваливался на постель, открывал книгу, клал рядом истрепанный толстый словарь - и часами предавался своему любимому занятию. Нередко у меня не хватало терпения рыться в словаре, и я лишь по интуиции ухватывал смысл предложения. Перед моим умственным взором открывался совершенно новый мир. В отличие от тех переводных и подражательных книжонок, которыми я зачитывался в детстве и в пору ранней юности, в этих книгах речь шла не о каких-то необыкновенных героях и фантастических приключениях, а о самых будничных событиях, об окружающих меня людях, в которых я находил частицу самого себя. Читая такие книги, я стал замечать вещи, которых до сих пор не понимал и не видел, и все глубже проникал в их истинный смысл. Наибольшее впечатление на меня производили русские писатели. Повести Тургенева я проглатывал залпом. Несколько дней мною всецело владело очарование одной из этих повестей. Ее героиня Клара Милич влюбляется в простодушного студента, но тщательно скрывает от всех свою страсть. Так она становится жертвой безумного увлечения глуповатым человеком, и ее терзают муки стыда. Эта девушка была мне очень близка по духу. Чтобы не выдать своих переживаний, она готова задушить ревностью и недоверчивостью самые лучшие, самые прекрасные, самые глубокие свои чувства. Не таков ли и я?
Полотна старых мастеров, которыми я любовался в музеях, сделали мою жизнь содержательнее и интереснее. Я часами созерцал шедевры в Национальной галерее, а потом по нескольку дней ходил под впечатлением какого-нибудь портрета или пейзажа.
Так прошел почти год моего пребывания в Германии. Как-то, в один дождливый, сумрачный октябрьский день - я запомнил его на всю жизнь, - перелистывая газету, я наткнулся на критическую статью о выставке молодых художников. Честно говоря, я мало что смыслил в модернистском искусстве. Претенциозность и вычурность их картин, стремление выдвинуть свое «я» на первый план претили моей натуре. Я не стал даже читать эту статью. Но через несколько часов, во время своей обычной прогулки по. городу, я случайно оказался около того самого здания, где была выставка. Никаких срочных дел у меня не было. Я решил зайти и долго бродил по выставке, рассеянно скользя глазами по развешанным на стенах многочисленным картинам.
Многие полотна - их было большинство - вызывали невольную улыбку: остроугольные колени и плечи, непропорционально большие головы и груди; пейзажи в неестественно ярких тонах, словно составленные из цветной бумаги; хрустальные вазы, похожие на обломки кирпича; безжизненные, будто вытащенные из книг, где они пролежали несколько лет, цветы и, наконец, ужасные портреты каких-то дегенератов или преступников… Посетителей это веселило. Между тем таких художников, которые ценой малых усилий пытались добиться большого успеха, следовало бы осуждать. Но как ругать тех, кто и не претендует на понимание, даже доволен, что над ним откровенно потешаются? Такие люди не вызывают ничего, кроме жалости.
У выхода из большого зала я вдруг застыл. Мне трудно сейчас, по прошествии стольких лет, передать овладевшие мною в тот миг чувства. Я только помню, что долго как вкопанный стоял перед портретом женщины в меховом манто. Меня толкали слева и справа, но я не в силах был сдвинуться с места… Чем поразил меня портрет? Объяснить этого я не могу. Могу сказать только, что до той поры не встречал подобной женщины. В ней было что-то необычное, гордое и даже немного дикое. И хотя с первого, мгновения я знал, что никогда и нигде не видел сколько-нибудь похожего лица, мне упорно чудилось в нем что-то знакомое. Бледные щеки, черные брови и черные глаза, темно-каштановые волосы. Неповторимые черты, выражающие и чистоту, и силу воли, и безграничную тоску. Эта женщина была мне уже знакома. Это о ней читал я в книгах еще семилетним ребенком. Это ее образ я видел в мечтах с пяти лет. В ней было что-то и от Нихаль из романа Халида Зия (Нихаль - героиня романа «Запретная любовь» турецкого классика Халида Зия Ушаклыгиля (1866 - 1945)), и от Мехджуре Веджихи-бея (Нихаль - героиня романа «Запретная любовь» турецкого классика Халида Зия Ушаклыгиля (1866 - 1945)), и от возлюбленной рыцаря Буридана, и от Клеопатры - героинь прочитанных мною исторических книг, - и даже от Амине Хатун, матери Мухаммеда, - ее образ сложился в моем представлении еще в детстве, когда я слушал житие пророка. Она как бы вобрала в себя сразу всех женщин моих мечтаний.
Слегка повернутое влево лицо и шея ее оттенялись ягуаровым мехом, подчеркивавшим их удивительную белизну. В черных глазах светилась глубокая мысль. Ее взгляд, казалось, с последней надеждой искал нечто такое, чего, она знала, нельзя найти. В нем таились и грусть, и скрытое удовлетворение. Был даже вызов. «Я не найду того, что ищу, - говорил ее взгляд. - Ну и пусть!» То же самое, еще более явственно, подчеркивали ее полные чувственные губы. Веки были чуть припухшие. Брови - не слишком густые, но и не редкие; не очень длинные волосы ниспадали на ягуаровый мех, острый подбородок слегка выдавался вперед. Тонкий, чуть удлиненный нос.