— Пусть так! Но вернемся к началу нашего разговора.
— Охотно.
— Я ваш духовник.
— Да.
— Итак, в качестве того, кто исповедуется, вы должны говорить только правду.
— Охотно буду говорить только правду.
— Всякий узник совершил преступление, и именно за это его посадили в тюрьму. Какое же преступление совершено вами?
— Вы уже спрашивали об этом, когда в первый раз посетили меня.
— И вы уклонились тогда от ответа, как уклоняетесь от него и сегодня.
— Почему же вы думали, что сегодня я пожелаю ответить?
— Потому что сегодня я ваш духовник.
— В таком случае, если вы так уж хотите знать, какое преступление я совершил, объясните мне, что называется преступлением. А так как я не знаю за собой ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть, я говорю, что я не преступник.
— Иногда человек — преступник в глазах сильных мира сего не потому, что он совершил преступление, а потому, что он знает о преступлениях, которые были совершены другими.
Узник слушал с напряженным вниманием.
— Да, — сказал он после непродолжительного молчания, — я понимаю вас. Да, да, сударь, вы правы. Может статься, что и я преступен в глазах сильных мира сего именно вследствие этого.
— Ах, значит, вы знаете нечто подобное? — спросил Арамис, которому показалось, что он увидел на панцире если не настоящий изъян, то шов, соединяющий его в местах склепки.
— Нет, я решительно ничего не знаю; впрочем, я иногда мучительно думаю, и в эти моменты я говорю себе…
— Что же вы говорите?
— Что если я буду думать дальше, то сойду с ума или, быть может, догадаюсь о многом.
— И тогда? — нетерпеливо перебил Арамис.
— Тогда я останавливаюсь.
— Вы останавливаетесь?
— Да, голова у меня делается тяжелой, мысли — печальными, и я чувствую, как меня охватывает тоска: я желаю…
— Чего?
— Я и сам не знаю. Ведь я не хочу позволить себе желать что-нибудь из того, чего у меня нет, ведь я вполне удовлетворен тем, что у меня есть.
— Вы боитесь смерти? — взглянул ему в глаза Арамис с легким беспокойством.
— Да, — ответил с улыбкой молодой человек.
Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся.
— О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите.
— Но вы, — произнес в ответ узник, — вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я это сделал, приходите с обещанием раскрыть предо мною целые миры тайн, — почему ж вы молчите, тогда как говорю я один? И поскольку мы оба надели на себя маски, давайте либо оба останемся в них, либо оба их сбросим.
Арамис почувствовал силу и справедливость этого рассуждения и подумал: «Я имею дело с человеком незаурядным».
— Есть ли у вас честолюбие? — обратился он к узнику, не подготовив его к этому внезапному скачку мысли.
— Что называется честолюбием?
— Это чувство, заставляющее человека желать большего, чем то, что у него есть.
— Я говорил, сударь, что я доволен, но очень может быть, что я ошибаюсь. Я не знаю, что именно является честолюбием, но возможно, что оно есть у меня. Разъясните мне это, я охотно послушаю вас.
— Честолюбец, — сказал Арамис, — это тот, кто жаждет возвыситься над своей судьбой.
— Я нисколько не жажду возвыситься над моей судьбой, — уверенно заявил молодой человек, и эта уверенность еще раз привела в содрогание прелата.
Юноша замолчал. Но по его горящим глазам, по морщинам, появившимся на его лбу, и сосредоточенной позе было видно, что он ожидает всего чего угодно, но меньше всего молчания. Арамис прервал это молчание.
— При первом нашем свидании вы мне лгали, — упрекнул его Арамис.
— Лгал! — вскричал молодой человек, вскакивая с кровати с таким выражением в голосе и с таким огнем гнева в глазах, что Арамис невольно попятился.
— Я хотел сказать, — проговорил Арамис с поклоном, — что вы скрыли от меня некоторые обстоятельства вашего детства.
— Тайны человека принадлежат ему одному, а не первому встречному, сударь.
— Это правда, — сказал Арамис, кланяясь еще ниже, чем в первый раз, — это правда, простите меня; но неужели и сегодня я для вас все еще первый встречный? Умоляю вас, ответьте мне, монсеньор!
Этот титул слегка смутил узника, но он, видимо, не удивился, что к нему обратились, назвав его монсеньором.
— Я вас не знаю, сударь, — отвечал он.
— О! Если бы я посмел, я приложился бы к вашей руке и поцеловал бы ее.
Молодой человек сделал движение как бы с тем, чтобы протянуть Арамису руку, но молния, сверкнувшая в его взгляде, тотчас же погасла, и он отдернул назад свою холодную руку.
— Целовать руку узника! — воскликнул он, покачав головой. — Зачем?
— Почему вы сказали мне, — спросил Арамис, — что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца?
Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла.
— Вы мне не верите? — сказал Арамис.
— О нет, почему же, сударь?
— По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверять кому бы то ни было.
— В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю.
Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление.
— Вы приводите меня в отчаяние, монсеньор! — воскликнул он, ударяя рукою по креслу.
— Я не понимаю вас, сударь.
— Попытайтесь же, прошу вас, понять меня.
Узник пристально посмотрел на Арамиса.
— Мне кажется иногда, — продолжал последний, — что предо мной человек, которого я ищу… а затем..
— А затем… этот человек исчезает, не так ли? — усмехнулся узник. — Ну что же, тем лучше!
Арамис встал:
— Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньор.
— А мне, — отвечал тем же тоном узник, — нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете.
— Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность!
— Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы?
— Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели…
— Вам известно название этой деревни?
— Нуази-ле-Сек, монсеньор, — твердо выговорил Арамис.
— Продолжайте, — произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает.
— Монсеньор, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое. Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньор.
— Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой?
— Помните ли — тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет, — как вы видели в Нуази-ле-Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах?
— Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д’Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он — бывший мушкетер Людовика Тринадцатого.