В тот же вечер я снова завернул к Никольской попадье. «Да вы не племянничек ли Ольги Аркадьевны?» — спросила она и, когда я назвал себя, пригласила зайти к ней. Что я перечувствовал, видя те самые горницы, хоть и не с той обстановкой и мебелью, где еще так недавно длились мои блаженные часы, того никогда мне не выразить. Вот зала, где стояли горецкие клавесины и где, освещенное ярким зимним солнцем, я увидел в памятное утро мое божество. Вот гостиная, где проведён вечер после оперного спектакля. Каждый уголок напоминал столько пережитых впечатлений, ожиданий, надежд.

Попадья усадила меня, откинула оконную занавеску и в сумерках указала через канал на противостоящий высокий дом.

— От тебя, сударь, нечего таить, — сказала она. — Ты свой и пожалеешь бедняжку. Тут они, шалберники, и устроили свою западню.

— Так действительно был обман, засада? — спросил я, чувствуя, как кровь бросилась мне в лицо.

— Был их грех, да и она не без вины.

— Это надо доказать, не верю! — вскричал я, вскакивая.

— Что ты, что! — остановила меня за руку попадья. — И себя, государь мой, и меня навек погубишь. Не знаешь нешто, что за люди?

— На них суд, гнев государыни. Я добьюсь, не все ж станут прикрывать.

— Веников, батюшка, много, да пару мало. А и в доброй тяжбе на лапти не добьешься.

— Так я заставлю их самих.

— Слушай лучше. Тетушка твоя добрая, да, извини, не в пронос молвить слово, высоко заносится и баламутка порядочная… Не наше, бабье, дело, а прямо скажу: ейная кума во всем первая доводчица и погубителька. Трегубову да графчику Валерьяну она другую из монастырок готовила, а вышло вон что. Видишь окошко? В нем они, треклятые, и караулку свою в скрытности устроили. Сняли там горницы, да и ну силки раскидывать. Что за оказия, как ни взглянешь, все маются какие‑то молодчики. Мало ли всяких наянов, и невдомек. Знаками все — то прямо с книжкой сядет, то боком, будто читает; а вечером свечи — две–три на подоконнике, было и больше. И все то по условию, были разные обозначения, потом пошли и цидулки…

— Как? Переписывались? — спросил я.

— Ну что опять вскинулся? Точно и твоих там не было!

— Не диво, что девка амурные грамотки пишет; коза во дворе, козел через тын глядит. Лишь бы сама пава перьё свое берегла.

— Что же вышло и как все случилося? — спросил я.

— Надавали глуп–человеку всяких обещаний, да притом и клялись. Она не верила, не допускала их близко. Только все порешилось на той самой маскараде у кумы, куда она, ряженая, ездила плясать. Бесом началось, бесом и кончилось. Ждали случая с смолянкой, одной княгинюшкой; начальница, видно, догадалась и той не пустила на вечер. Они ж сыпали приманку недаром и подкатили саночки Ажигиной…

— Как? Стало, она, — спросил я, — по своей охоте?

— Не разберешь. Весь вечер скучала, как в воду опущена, ни в игры, ни в танцы. Мать измаялась от духоты, уехала раньше, девицы же стали просить, она дочку на куму оставила. А при разъезде оттерлась Паша как‑то в суете, кинулись ее искать — и след простыл. Кучер с Ермилом подали карету — нет барышни. Укатили ее в другом экипаже, где лакей и кучер были переодетые господа.

— Боже! Настрадалась я, — продолжала рассказчица, — вчуже, глядя на твою тетку, как объявилась эта пропажа. Сперва охала она, трепыхалась все, будто путного чего ожидала, а сама глаз с икон не сводит, ночи напролет молится. То туда, в город, метнется, то сюда. Ничего не добиться: все заслонилось, точно в потемках. «Как полагаете, — спрашивает, — где и когда обвенчалась?» — «Да почему, — говорю, — думаете, что был венец?» — «Как почему? Клялся ведь, принцессой божился сделать, всех озолотив». — «Свадьбой, сударыня, не таки, — говорю, — дела кончаются, а вы бы, милая барыня, шкатулочки да сундучки ее перерыли: не было ль какой нерезонной в письмах передачи?» Она смолчала, заперлась на замок и тут‑то вдоволь, злосчастная, напилась полыни.

— Что ж в тех письмах?

— Твои ничего, и она вот как жалела, что ничего о тебе прежде не знала. А те сорванцы прямо как дурманом опоили простоту. Родителька‑де твоя всё дитей тебя считает: взаперти, мол, экую красотку–королевну держит, удаляет от хороших людей. И уж не упомню всего… Да! Вот еще… Нынче свет‑де уж не тот; пренебреги старьем да ветошью; брось постылый затвор; ключ, мол, тебе даден от железной двери — ужли его кинешь? Ах, душегубы… Будь ироиней, а не монашкой. Вот голубка‑то белая и стала ироиней, попала в сеть…

— Вы сказали, — заметил я, — что Ажигины вдвоем вернулись в деревню? Как же так, откуда взялась дочь?

— А уж это, сударь, завсегда так‑то с нашею сестрой, — заключила попадья. — На то наша мудрость да вера в мужчинские слова. И конец бывает куда как не по клятвам и божбе. На другой день слышит твоя тетка, что беглянка в скрытности объявилась у кумы. До утра только и была в отлучке. Пешая прибилась рано по холоду к заставе, а дальше подвезли ее охтенские дровяники. Как повидала ее Ольга Аркадьевна, так и с ног пала. Что ни спрашивали Пашу, ничего не открыла; ни слова не сказала. Легла ничком в подушку да так три дня лежала без пищи и сна, только вздыхала глухо да плечиками от слез подергивала. Съездила с ней Ажигина к Скорбящей, отслужила молебен и увезла ее молчком в деревню…

— Где ж была Прасковья Львовна?

— Никто не знает. Думают, увезли ее на дачу графа, да испугалась она либо опомнилась и как‑нибудь урвалась…

«Опомнилась, легко говорить! — подумал я. — Прощай навек, Пашута!»

Поблагодарив рассказчицу, я возвратился в Гатчину, на себя не похож. Хотел писать к Ольге Аркадьевне, к своим — рука не бралась за перо. «Изменила ты мне, на кого променяла мою приверженность, любовь? — размышлял я вне себя. — Какой урок! Но те‑то изверги, злодеи? Ужли на них и управы нет? Но кто вмешается, чье право? Брат одного из них в какой силе; у другого связи, богатство… Да и пошла ведь она охотой…»

И ударился я раз ночью, как теперь помню, в слезы; так плакал, так, что сам спохватился: это что же? Ан возмездие и вот в руки…

«Кому ж и мстителем быть за беспомощную девушку, — сказал я себе, — как не мне, если не по разбитому сердцу, хоть бы по одному родству?»

Распалился я этими мыслями так, что думал–думал и решил опять ехать в Петербург. В то время и в голову мне не приходило, что из того может выйти, в какие обстоятельства я буду поставлен и куда занесет меня нежданная–негаданная судьба.

Была весна. Наступил май. В Петербурге стало зело неспокойно. Шведы объявили нам войну. Сперва на это мало обращали внимания. Но вдруг прошел слух, что шведский флот вышел из Штокгольма и пустился на поиски нашего. Гатчинских морских батальонов еще не требовали в поход. Они неотлучно находились при резиденции наследника. Донесения об эволюциях штокгольмской эскадры меж тем приходили все тревожнее, и наконец стали тут и инде тараторить, что их дерзостные намерения могут вскоре нанести грозу и самой резиденции великой российской монархини.

В такое‑то время после долгой отлучки я навернулся в Петербург, куда надо было съездить за приемом батальонной амуниции.

III

Это было двадцать третьего мая 1790 года. Задержанный интендантскими непорядками, я заночевал в Петербурге и пробудился на заезжем дворе на Морской от грома нежданной и весьма внушительной пушечной пальбы. То шведский флот, прорвавшись мимо Свеаборга и Ревеля и открыв бомбардировку по нашему, с утра начал сражение близ Кронштадта, защищаемого адмиралом Крузом.

Изумленный город высыпал на улицы. Лица всех были бледны и встревожены. Всяк спрашивал и никто не знал, на что надеяться и чего ожидать. Все робко поглядывали поверх крыш, не летят ли чиненые бомбы.

Я за другими вышел на Адмиралтейскую площадь. Стекла дворцовых окон приметно вздрагивали от повторительных залпов, раскатисто и гулко доносившихся от взморья по Неве. Некто из ближней свиты, престарелый, но желавший казаться бодрым вельможа, как я узнал впоследствии, знаменитый Бецкий [7], будто ненароком вышел, поддерживаемый ливрейным лакеем, на крыльцо и стал, смеясь, обращаться к народу. Сам шутит, а глаза все на реку, и губы белешеньки. Он незадолго вовсе ослеп, но скрывал это от публики, и лакей его держал за рукав, чтобы дернуть, когда нужно было кланяться знакомцам при встрече.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: