Был полдень, когда мы подкатили к ограде княжеского дворца. Солнце страшно пекло. На небе ни облачка. Кругом ни пеших, ни конных. Только часовые в белых куртках и шапках молча прохаживались у ворот. Мой сопутник сходил в какую‑то караулку, поговорил с дежурным, к скоро мы предстали перед любимым, ближним секретарем Потемкина генерал–майором Василием Степанычем Поповым. Последний, носивший по своей доброте у офицеров имя Васи и Васеньки, с важностью оглядел нас, опроси», взял от меня письма и провел нас в сад, говоря, что его светлость прогуливается, а где, он того не знал.

— Станьте здесь, — решил Попов, указав нам место невдали от дворца, у перекрестка двух дорожек. Сам же он, оправя свой красноворотый мундир, с ужимкой шевалье отошел к стороне, стал читать привезенные мной на его имя столичные письма и, как мне показалось, при чтении раза два на меня взглянул. Мой сопутник, идя в сад, осмелился спросить вполголоса Попова: «В духе?» — и, получив в ответ: «Так и сяк…» — еще более оробел и смешался.

Прошло несколько минут. Невдали за зеленью лавров и миртов послышался странный голос. Кто‑то грубым в несколько фальшивым басом мурлыкал про себя несвязную и аки бы ему одному понятную песню. В тишине, напоенной ароматом сада, стали слышны звуки мерных, тяжелых шагов. Точно грузный слон двигался своими мягкими, медленными ходилами. Я оглянулся: важный секретарь, попрятав письма, стад тоже навытяжку. На моем же товарище не было лица.

«Светлейший!» — пронеслось у меня в мыслях, и я с трепетом ждал появления обожаемого величественного вельможи, которого никогда не видел и который всегда мне рисовался в образе сказочного сатрапа или гомеровского Агамемнона.

Из‑за дерев на усыпанную песком дорожку вышел матерый, сказочный Илья Муромец. Вышел и стал смотреть на нас. Широкие плечи, серый поношенный халат нараспашку, обнаженная волосатая грудь, красная тафтяная рубашка, ненапудренная, в природных завитках, встрепанная, светло–русая, без шляпы, голова и на босу ногу узконосые желтые молдавские шлепанцы. В руке он держал сверток нот.

Светлейшему в то время было лет пятьдесят, но на вид он казался моложе, хотя не по летам сгорблен и мешковат. Я с умилением увидел совершенство телесной, человеческой красоты: продолговатое, красивое, белое лицо; нос, соразмерно протяженный, брови возвышенные, глаза голубые, рот небольшой и приятно улыбающийся, подбородок округлый, с ямочкой. Левый окривевший глаз был странно покоен рядом с светлым, зорким я несколько рассеянным правым глазом.

Попов назвал нас. Я подал князю адресованные на его имя конверт.

— Один умылся, а этот арап, — проговорил светлейший, вскрывая пакеты.

Я так и опешил. Глаза стали властно запорошены. Ну отчего и я не догадался прибраться? Потемкин прочел одно письмо, другое, поморщился и, зевнув, передал бумаги Попову.

— После, — сказал он, двинувшись далее и, очевидно, вовсе не думая в ту минуту ни о тех, кто ему писал, ни тем более о доставителе депеш.

Мы, не шелохнувшись, стояли молча.

— А знаешь, Степаныч, — замедлясь, обратился Потемкин к Попову, — что ответил мне с давешним гонцом Александр Васильич?

«Суворов», — подумал я, замирая от счастья услышать речь великого о великом.

— Матушке государыне похотелось узнать, — продолжал князь, — что делает генерал–аншеф граф Суворов? Ну, я ему, как ты знаешь, и отписал, а он в ответ. «Я на камушке сижу, на Дунай–реку гляжу».

Я взглянул на Потемкина: лицо его усмехалось и вместе было печально.

— Все вот музыку подбираю на эти слова, — добавил князь со вздохом. — Сарти прислал, да у него все итальянщина — а я одну смоленскую песню вспомнил… Не знаешь ли? Как девки капусту рубили и козла поймали. Вот бы в Питер послать.

Попов молчал.

— Так ты отличек у нас захотел? — вдруг обернулся ко мне светлейший. — В свитские, в штаб? Жако да чардаш с валашскими мамзелями отплясывать? Флотопехотный боец! Надоело питерское вертение в контратанцах? Прошу извинить — нет у меня для тебя места.

Я стоял ни жив ни мертв…

— И без того у нас вон с Василием Степанычем легион прихлебателей. И свои, и французы, и немцы, есть даже из Америки. Скоро нечем будет кормить. Можешь, сударь, отправляться подобру–поздорову обратно в Гатчину и репшектовать от меня пославшим тебя отменное мое почтение.

«Так вот он, мой идеал, герой! — помыслил я с горечью. — И чем я виноват, что прибыл не из другого места, а из Гатчины?»

Потемкин запахнулся, принял рапорт от моего сопутника и, не взглянув на бумагу, направился ко двору.

— Молю об одном, — решился я выговорить вслед князю, — удостойте меня послать в передовые отряды и в такое место, где бы я мог всем… жизнью пожертвовать для славы отечества и вашей.

Потемкин не слышал меня. Уйди он в то время, приговор мой был бы подписан. Я, по всей вероятности, уехал бы из армии на другой же день. Но вдруг князь уронил взор на рапорт провиантского курьера.

— Как? — воскликнул он. — Капуста из Серпухова… клюква… и подновские свежепросольные огурцы? И ты, пентюх, молчишь? Где они, где?

Офицер указал на припасенные под крыльцом бочонки.

— Михеича! — крикнул светлейший, присев в бессилии на ступени крыльца.

Явился, переваливаясь, толстый, в парике и в белом переднике, ближний официант и старый домашний слуга князя. Бочонки вскрыли. Но когда догадливый посол, подняв квашеные капустные листья и кочни, вынул из них что‑то белое и головатое и как бы с робостью сказал: «А уж это, ваша светлость, я на свой страх… Извините — мясновская редька–с…» — изнеженный, с притупленным вкусом князь растаял. У него слюнки потекли.

— Ах ты, скотина! Вот удружил! — даже плюнул светлейший, смотря на гостинцы, как на некую святыню, и дивясь гению посланца. — Маг, шельмец, маг! Шехерезада, сон наяву… — И, обратясь ко мне, он прибавил не в шутку: — Вот, сударь, истые слуги отечества; вот с каких ироев брать пример. А они в свиту, в прихлебатели! У вас вон уж и Державин Зубова в громких одах превозносит, а этот мне — редьку, да–с… Кто лучше? Этот беспримерно. Прав ли я, Василий Степаныч? Посуди! — обратился князь к Попову. — Главнокомандующий сыт, доволен! Будет довольна и сыта его армия. Ах они, буфоны, гороховые шуты! Громких дел им нужно, отчего не берем Тульчу, Исакчу?.. Эй, — крикнул он уходившим с бочонками слугам. — На лед, по маковку, да соломкой сверху… Михеич, голубчик, для–ради такого случая яичницу сегодня глазунью, да с свиным салом. Зеленого луку побольше…

И, щелкая шлепанцами, легко и бодро двинулся на крыльцо матерый Илья Муромец.

Попов придержал меня за фалду.

— Обожди, запрячься тут где‑нибудь! — шепнул он, поспевая за князем. — Придет добрый час, все авось перемелется… Меня просят за тебя; всерабственно готов служить его высочеству…

Мысленно благословляя цесаревича, я отправился в город и приискал себе в отдаленном и глухом его предместье небольшую каморку. Оттуда я наведывался к Попову. Но ждать «доброго часа» светлейшего мне пришлось долее, чем я мог думать.

После капусты и редьки князь было ожил; вскоре, однако, впал в прежнюю хандру. «Брак в Кане Галилейской» сменился вновь для него «сидением на реках Вавилонских». Напоминать ему обо мне — значило вконец испортить дело. Так прошло более двух недель.

VI

Однажды — так рассказывал мне впоследствии Попов — сидел светлейший с ногами на диване и, по обычаю, запустив гребнем пальцы в волосы, читал вновь привезенные: французские и немецкие газеты. Известия из Англии и Пруссии, особенно же из Франции, где тогда более и более разыгрывалась революция, сильно интересовали князя.

— А где тот‑то, флотопехотный боец? — спросил он вдруг Попова, который возле занимался разборкой и отправкой бумаг.

— Какой, ваша светлость?

— Ну да, помнишь, что в герои тут из Питера просился?

— Давно, полагаю, дома, — ответил знавший обычаи князя Попов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: