— Я об этом не сожалею.
— А я этого не предполагал.
— Вот как! — удивился Лефорт и пристально заглянул в серо–стальные глаза собеседника.
— Вы увлекающаяся натура, — тяжело вздохнул Бломберг и, посмотрев на Лефорта, добавил не без иронии: — Вы, наверное, слишком часто видите хорошие сны.
У полковника щетинка на лбу, мясистый нос, жесткие рыжеватые волосы. Лефорт отлично знал эту прочную жизненную породу: четырехугольное лицо, большие руки и ноги, рокочущий голос…
Когда Бломберг избивал русских солдат, глаза его загорались хищным огнем. В такие минуты самым страшным было взглянуть в эти нечеловеческие глаза… Но — казнить! Нет, такую расправу он не может оправдать. Муштра — это так, это по его части, и избиение солдат до увечий тоже трижды по его части. А рубить головы — варварство!
За праздничным столом Петр пивал тосты «за тех, кто любит меня и отечество!» и целовался с Данилычем. Говори: «Данилыч прямой мне помощник — режет правду–матку и мне не потакает!»
Каково было родовитым слышать такие речи из уст самого государя о сыне конюха, в детстве торговавшем пирогами, быть свидетелями такого невиданного и неслыханного доселе сердечного отношения царя к «подлому» человеку?[8]
— Из хама не сделаешь пана, — отзывался в своей среде об Алексашке князь Яков Федорович Долгорукий.
Шестидесятилетний старик, высокий, грузный, с седыми усами и седыми же, коротко остриженными волосами, резкий в суждениях, он говорил неожиданно высоким, несколько скрипучим тенором, обращаясь к родичу своему, Василию Владимировичу Долгорукому, жестокому и такому же, как и он, резкому человеку:
— И повадки у этого Данилыча, и обычаи хамские, и государя подбивает на то же.
— Черная кость, — соглашался Василий Владимирович. — А ведь, как говорится, черного кобеля не отмоешь добела.
— Вот в этом и дело! — отрывисто бросал Яков Федорович. И, весь охваченный гневом, поддаваясь ему, он тонко, визгливо кричал: — А мы что, против нового?!
Его понимали.
Они, родовитые да сановитые, считали себя тоже людьми преобразовательного направления, но только отнюдь не такого, какое избрал Петр. Они желали бы, чтобы реформа шла так, как повели было ее цари Алексей, Федор и царевна Софья, когда, по выражению князя Бориса Куракина, Петрова свояка, «политес восстановлена была в великом шляхетстве и других придворных с манеру польского, и в экипажах, и в домовом строении, и в уборах, и в столах».
Вместо того они видели политес с манеру голландского, матросского, с неблагородными науками — артиллерией, фортификацией, навигацией, с иноземными инженерами, механиками, басами–мастерами, шкиперами да всякими приемышами вроде Данилыча, который ими, родовитыми боярами, командовать норовит, которого даже сам «князь–кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский, страшный начальник Преображенского приказа, «собою видом как монстра, нравом злой тиран», как честили его на Москве, вынужден звать «Алексашенька», задабривать на случай нужды.
18
После стрелецкого розыска Петр отбыл в Воронеж и сразу же по приезде заложил там шестидесятипушечный корабль «Предестинация». Над сооружением этого корабля он решил работать без помощи иноземцев, при участии только своих товарищей волонтеров, работавших вместе с ним в Голландии, Англии.
Сам Петр взялся «ходить за главного баса», а десятниками у себя назначил: Меншикова, Корчмина Василия, Уварова Савву, Щербакова Анику и потом, позднее, приехавших Лукьяна Верещагина да Скляева Федосея[9].
Плохо работали первое время и плотники и мастеровые, согнанные к государеву делу в Воронеж. Доходили вести, что семьи их разоряют поборами, что платят они там «и ямские и рублевые деньги и солдатский хлеб и работают всякие городовые поделки».
К Петру шли на поклон посланцы от артелей, старозаветные мужики, ошалевшие от долголетия, некогда, видимо, славившиеся медвежьей силой, коренастые, согнутые в дугу, — тяжело и косолапо подходили они к государю с палками и шапками в руках, с непокрытыми головами. У артелей своих они «в отца место» — сила! Что хотят, то и воротят… Подойдя, вскидывали они кверху свои изжелта–белые бороды, широко и неловко, точно лапой, крестились, глядя на небо, дружно кланялись в пояс, и самый почтенный из них, выходя наперед, изговаривал:
— Ущити, государь, порадей о холопах твоих… Заели домашних наших нуждишки. Мы здесь при твоем деле, а там без нас… Без хозяина‑то, известно, дом сирота. Потому, государь, и с принудкой работаем — душой неспокойны. Сам видишь…
Петр знал, что «заедают нуждишки» не только родственников вот этих согнанных в Воронеж крестьян. Он сделал многое для того, чтобы выжать из народа последнее. Но он был непоколебимо уверен, что это необходимо, что, поступая так, он содействует благу Отечества, что, поступая иначе, он лишил бы Отечество этого блага. И, слушая посланцев от артелей, выкладывавших ему, государю, «нуждишки» свои, он чувствовал только одно: значение и силу того нового, во имя чего он так напрягает народные силы. Пусть везде народ угнетают поборы — это он знает и до этого доберется, но в свое время, пусть везде крестьян пока что волочат–убыточат уездные ярыжки, воеводы, помещики… Но сейчас нужны корабли, сейчас нужно немедля убрать все, что мешает их строить!
И главный бас, коптейн Петр Алексеев, поняв, что действительно если так, то ни угрозами, «ни боем от работных людей толков не добьешься», решил:
«Накрепко кому надлежит указать, что с тех семей, кто из мастеровых мужиков у государева дела стоит, впредь особых поборов не брать, а брать токмо то, что положено по указам. А ежели воеводы и помещики зачнут умалять государево дело и не по указу станут взыскивать, истязать, волочить–убыточить сродственников его работных людей, то будут сами они взысканы накрепко».
И растолковали артельным старикам, что‑де разослан всем людям начальным царский указ, чтобы они семьям государевых работных людей утеснений никаких не чинили, под страхом великого наказания.
После этого дело пошло веселее.
А у Александра Данилыча спорее всех, ладнее, чем у лучших десятников — у Аники Щербакова, Саввы Уварова, и, пожалуй, даже лучше, чем у Скляева Федосея… Аника — тот прост. Во всю щеку румянец разгарчивый, парень здоровый, кровь с молоком, сам норовит за всех в своем десятке работать. Савва Уваров — тот все «со Господом» делает: сядет верхом на бревно, закусит нижнюю губу, а желтоватые глаза ничего не выражают, кроме не то покорности, не то грусти; густые русые брови устало приподняты, будто несет парень искус какой, обет или послух: де на все воля Божья, — терпи! И десяток у него весь такой подобрался: все на манер угодников суздальского письма, как на подбор, клинушками бороденки, длинноликие, тонконосые. Работал этот десяток неплохо: добротно, истово, но не споро. Уж очень ладили долго, по семь раз отмеряли — по пословице, — пока раз отрежут.
Федосей Скляев работал толково, отлично, но все равно против Данилыча и у него не то получалось. У Скляева и толково, и ладно, и чисто, и споро — слов нет… А вот как Петр Алексеевич прикажет что‑нибудь на урок сделать, Данилыч обставит Скляева непременно. Что Федосей умом — Данилыч сметкой берет; что тот мастерством да искусством — этот проворством да шуткой–побаской. С прибаутками впереди всех идет — и с топором, и с теслом, и с конопатью, и с смоленьем, и с молотом. Скляев с прилежанием да исправностью — Данилыч со звоном, с блеском да с лихостью. И все норовит быть у всех на виду, выше всех заберется, — ловкий, смелый, красивый, — последнюю скрепку забьет!.. Н–на, гляди!.. Любо–два!..
И ладонью прихлопнет:
— В–вот как у нас!..
Помимо всего, Данилыч был у Петра чем‑то вроде доверенного. Не раз собирал десятников, подражая Петру, говорил:
— Выручать надо… Спорее работать… Если к лету турок не устрашим большим флотом, миру не быть.
8
Из сохранившегося письма Петра к Меншикову от 1700 года видно, какие близкие отношения уже в то время были у, Петра с его любимцем Данилычем. «Мейн герценкинд! (дитя моего сердца), — пишет ему Петр. — Как тебе сие письмо вручится, пожалуй осмотри у меня на дворе! и вели вычистить везде и починить. Также вели в спальной сделать поп липовой да в другом вели новые полы переделать. Также вели пиво Слобоцкое и другое Андреева в лед засечь. Также вели сделать новый погреб под тем местом, где бот стоит или где старая баня. Также и во всем осмотри и прикажи. А сам для Бога не мешкай, а для чего сам знаешь. За сим предаю вас в сохранение всех хранителя Бога.
Питер»
Надпись: «Отдать Алексашке».
9
Скляева и Верещагина задержал в Москве «князь–кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский. «В чем держать наших товарищей Скляева и Лукьяна? — писал Петр Ромодановскому. — Зело мне печально. Я зело ждал паче всех Скляева, потому что он лучший в сем мастерстве, а ты изволил задержать. Бог тебя суди! Истинно никого мне нет помощника. А чаю дело не государственное. Для Бога свободи (а какое до них дело, я порука по них) и пришли
Ромодановский ответил: «Что ты изволишь мне писать о Лукьяне Верещагине и Скляеве, будто я их задержал, — я их не задержал, только у меня сутки ночевали. Вина их такая: ехали Покровскою слободою пьяны и задрались с солдаты Преображенского полку. По розыску явилось на обе стороны не правы; и я, розыскав, высек Скляева за его дурость, также и челобитчиков, с кем ссора учинилась, и того часу отослал к Федору Алексеевичу Головину. В том на меня не прогневись. Не обык спускать, хотя бы и не такова чину были».