— Переволокем, — кивнул Меншиков. — Суток довольно.
— Пятьдесят ладей, по двадцать солдат на ладью, — подсчитывал Петр, — всего, сталоть, тысяча… Та–ак… Значит, пятьсот семеновцев твоих, — ткнул пальцем в сторону Михаила Голицына, — да пятьсот преображенцев, — повернулся к Данилычу, — ты поведешь. А над всем отрядом, — подошел к Шереметеву, — команду, Борис Петрович, я возьму на себя.
— Не дело! — внезапно буркнул Апраксин. — Неужто других не найдется?.. Волку же в пасть… На воде… Река быстрая…
— Ты молчал, — осадил его Петр, — и молчи… Тебя еще не спросили…
5
От острова, на котором стоял Орешек, до берегов Невы было не менее 200 метров. Предвидя неизбежность преодоления этой водной преграды при штурме крепости, Петр заблаговременно приказал перетянуть свирские ладьи из Ладожского озера в Неву.
Среди лесного массива была прорублена широкая просека — «Осударева дорога», как ее окрестили солдаты. По обеим сторонам просеки высились, наваленные громадными грядами, выкорчеванные пни, стволы, вороха сучьев. Целое лето врубались в вековой кондовый лес мужики и солдаты, целое лето звенели здесь топоры, визжали пилы и свирепо гаркали на лошадей катали — крестьяне из окрестных сел, деревень, раскатывающие по обочинам стволы срубленных лесных великанов. Тысячи громадных елей и сосен, падая, замирали на мшистой земле огромной суковатой решеткой, и все их надобно было раскатать по обочинам, освобождая дорогу.
Когда раскатали деревья и выкорчевали на просеке особо крупные пни, по «Осударевой» этой дороге «пошел пешком» Свирский флот. Ладьи волокли бечевником, оберегая на каждом шагу от громадных валунов, острых скал, от «пенья–коренья» по бокам. Местами ладьи приходилось нести «почесть, на руках». Воодушевляя солдат, все офицеры, во главе с самим Петром Алексеевичем, работали на лесном Волочке как простые рабочие. Зато через сутки с небольшим до пятидесяти ладей, оборудованных папистами для стрелков, появилось ниже Орешка, близ русского лагеря, почти под самым носом у несказанно изумленного шведского гарнизона.
— Теперь, мин херр, — потирал руки Данилыч, — ненадолго лягушке хвост. Теперь мы этому самому Шлиппенбаху со лба волосы приподнимем…
— Погоди шкуру делить, дай медведя убить, — говорил Петр, хмуря брови, а в глазах пробегали веселые искры, губы растягивались в улыбку. — Шутка ли — этакое дельце обделали с лесным Волочком!.. Такие примеры разве только в древних гисториях можно сыскать, и то вряд ли: в незнаемом месте, в вековом, дремучем лесу, ладьи тянуть бечевой… Н–да–а… — Раздумчиво произнес: — С нашим народом, как я погляжу, горы можно ворочать!..
С переправой через Неву получилось отлично. Тысяча солдат Преображенского и Семеновского полков под личным предводительством Петра на пятидесяти ладьях почти беспрепятственно переправились на правый берег, где стоял неприятельский шанец, и овладели им без потерь. Шведы разбежались при первых же залпах.
Тотчас же на занятом берегу был сооружен траншемент и занят тремя полками — Брюса, Гулица и Гордона. Нотебург оказался обложенным с обоих берегов.
— Что же, господин фельдмаршал, — говорил Меншиков Борису Петровичу Шереметеву, — пожалуй, время написать Шлиппенбаху, чтобы сдавался на договор? Помощи же он ниоткуда теперь не получит! Сам, поди, знает об этом.
Шереметев утвердительно кивал:
— Да я и то уж решил… Обложили крепко, как медведя в берлоге. Сегодня надо доложить государю.
Вечером в крепость направили барабанщика с объявлением полной осады и предложением сдаться.
Но Шлиппенбах заартачился: за милостивое объявление осады поблагодарил, а об условиях сдачи написал, что ему нужно четыре дня сроку, чтобы заручиться согласием своего начальника, нарвского коменданта генерал–майора Горна.
— Время тянет, лиса! — решил Петр.
Приказал:
— Открыть огонь из всех батарей!
Стреляли ядрами и бомбами непрерывно полторы недели, до самого штурма. Петр и Меншиков безотлучно находились на левом фланге, на самом мысу, — командовали мортирными батареями.
После семидневной пальбы из ломовых пушек и тяжелых мортир Петр решил выехать на разведку: проверить действенность артиллерийского огня, оценить обстановку. С собой он взял Меншикова и командиров штурмовых отрядов, выделенных из гвардейских полков, — подполковника Михаила Голицына и майора Карпова, преображенца.
Тронулись правым берегом вверх по Неве. Выехали затемно, перед рассветом. Медленно продвигались по тылам мимо траншей с притихшей пехотой.
Вот они, боевые солдатские будни! Траншеи глубокие, со ступенями — для стрельбы стоя. Им, крестьянам, привыкшим к земле и лопате, не в диковинку рыть, это дело привычное. И сидят в этих глубоких канавах они тоже крепко, безропотно. Знают — от этого на войне никуда не уйдешь. Дома их никто не ждет: солдат — ломоть, отрезанный начисто. Но сколько раз, особенно в холодные или ненастные дни, они вспомнят еще родную деревню, своих, привычное крестьянское дело, избяное тепло!.. Иной новобранец — случалось с такими первое время, когда отчаяние как червь грызет сердце, — всхлипывал тайком в уголке. В такие минуты сколько раз находило: «Эх, взять бы ее, эту самую треклятую фузею, да кэ–эк шваркнуть о землю!» Но, словно чуя такое, подходил тогда его дядька, бывалый солдат, уже притерпевшийся ко всему, и строго, но участливо говорил, наклоняясь к самым глазам:
— Что дуришь?.. Ну‑ка…
И взбадривался, как мог, новобранец. Потом — на миру и смерть красна! — он жался к другим… Ибо разве возможно ему, русскому пахарю, так вот, сразу, и примириться со свирепой солдатчиной! Ведь он же не ружье, а жизнь эту хотел тогда разбить вдребезги — тяжкую солдатскую долю!..
Но, как только дружно заговорят свои батареи, предвещая близкое наступление — атаку ли, штурм, — всеми солдатами все забывалось, кроме предстоящего боя. Пальцы тогда будто сами собой цепко, до боли в ладонях, сжимали ружье… И вскоре гремело «ура». И в страшной работе штыков, сабель, прикладов и пик равных русским солдатам не было солдат на земле!
А в осаде дни у солдат ползут медленно. Между сутками граней нет. Когда кончились одни и начались другие? Утром? На рассвете?
Бесконечно усталое тело в этот час просит покоя и сна. Это знают все — и они и противник. Часовые в это время напрягают последние силы, их проверяют дозоры, их чаще сменяют. В этот час за дрему и сон платят кровью. Когда ж тут считаться? И что считать? Разве что‑нибудь кончилось?
— Артиллерии жарко, а пехоте извод! — замечает Меншиков, обращаясь к ехавшему рядом с ним, стремя в стремя, Михаилу Голицыну, рослому, широкоплечему брюнету с густыми, строгими бровями и карими, внимательно–ласковыми глазами.
— Вот про это и толк! — горячо подхватил тот, нервно подергивая плечами. — Уж скорей бы!.. Ведь в болоте стоим!.. — Изогнувшись в седле в сторону Александра Даниловича, прошептал, указывая глазами на государя: — И чего тянет со штурмом?!
Меншиков криво улыбнулся:
— Учен!.. Теперь без прикидки шага не делает.
Уже рассвело, а маленькая конная группа во главе с Петром все еще двигалась, пробиралась берегом выше и выше. Хотелось ехать как можно быстрее, и поэтому лошадиные морды то и дело тыкались в круп государева жеребца.
— Не наседайте! — в который уже раз строго прикрикивал на них Петр.
— Лошадей, мин херр, не удержим, — оправдывался Данилыч.
— Знаю я ваших лошадей!
Ворчал:
— Не горит!.. Поспешишь — людей насмешишь!
Спешились против западной «Государевой башни». Тщательно осмотрели весь берег: как подходить, как грузиться в ладьи, где — так сойдет, а где — загатить, зафашинить придется.
— Уж больно, брат, жидко! — кряхтел Голицын, стирая платком грязь с лица. — Попробовал было, топнул, — обернулся к Карпову, — а оно и… брызнуло, как из лохани. — Сокрушенно вздохнул. — Ка–ак солдаты в траншеях сидят?!
Петр старательно зарисовывал разрушения, причиненные артиллерийским огнем, наносил на план крепости проломы в стенах, башнях, куртинах.