Последние слова прозвучали в полной тишине. Курбский нахмурился: он не хотел в этот день вспоминать о победах князя Ивана.
— Царство им небесное! — сказал игумен Артемий, и все помолчали.
— Говорят, и православные в иезуитский коллегиум отдают своих детей в Вильно? — спросил Марк у бургомистра.
— Отдают, — ответил тот скупо.
— Они светским наукам обучают, латыни, например, — сказал молодой Оболенский.
— Ты, отче, не выполнил мою просьбу? — спросил Курбский у Артемия.
— Написал, — ответил тот.
— Что, отче? — спросила Мария, и все на нее посмотрели. — То, о чем вы говорили прошлый раз?
— Да. Против Лютерова учения написал, не знаю, как вышло…
— Почитаем вечером? — попросил Курбский. — Для юных умов!
Артемий кивнул рассеянно: он все думал о несчастных жителях Вендена. «Отчего они решились на такое? Ведь церковь самоубийцам грех не отпускает, но и я, может быть, вместе с ними решился: у Ивана в войске татары — на глазах стали бы бесчестить жен и дочерей. Кто их осудит?»
— Кто их осудит, те три сотни, что себя взорвали? — спросил он.
Никто не ответил.
— А что Стефан, король? — спросил Курбский у бургомистра Мамонича.
— Король выступил против Данцига [177]. Он быстро переходит то туда, то сюда…
«Князек Седмиградский, мадьяр! — с презрением подумал Курбский. — Зачем его посадили на трон? Это все их «вольности» — только споры бесконечные да раздоры. Иезуиты его посадили — вот кто!..»
— А где князь Иван сейчас?
— Под Ревелем, говорят. Там у него тысяч пятьдесят да тяжелые пушки. Но в Ревеле, говорят, больше. А наместником Ливонии посадил Магнуса [178]. В Дерпте.
— Магнуса! Ха! — Курбский махнул рукой. — Магнус — это шавка. Бросим, друзья, про это. Выльем лучше. Послезавтра хочу свозить вас в Троицкий монастырь, на остров.
Все выпили и заговорили о духовном, сначала тихо, потом, разгорячась, громко, только Марк голоса никогда не повышал, и Мария следила за ним, восхищаясь его лицом, умом и выдержкой, серыми умными глазами. Марк говорил что‑то о папстве Михаилу Оболенскому, а на другом конце Курбский, Семен Седларь и Роман Збражский спорили об определении Бога в трех ипостасях в римской и в греческой церкви. Семен утверждал, что разницы никакой нет, а Курбский цитировал кого‑то. Артемий, бывший игумен Троицкий, изредка ронял слово, пощипывал бороду, грустно думал о чем‑то своем. А по лицу Романа было видно, что он напрягается, но ничего понять не может. Когда меняли блюда, Курбский в который раз подумал: «А Константин так и не приехал». Он спорил, но все время прислушивался, не заскрипят ли ворота, впуская коней. Разошлись поздно.
«…Правду говорю всем в глаза! — думал он, уставясь в темноту спальни. — Может, оттого и Константин не приехал — не принял моего письма об этом еретике Мотовиле, тетрадь которого он прислал для изучения. Ивану Московскому — самому! — правду говорил, Сигизмунду–Августу и подавно, а Константин, вишь, обиделся! Как это я ему: «…Мотовил — сын дьявола! Книга его — навоз. А навоз не в дом, а из дома возят». Правильно написал! «Вся Волынь скоро в этой душевной гангрене будет». Правда важнее дружбы. Да! — Он разгорячился, сон совсем пропал, точно сидел в изголовье друг Константин, улыбался грустно, добро, качал головой. — Нет, Константин, ты не перечь! Кто знает, может, я в пустыне вашей Богом поставлен правду говорить. Все гниет — не твои ли сыновья перешли в римскую церковь, не твои ли товарищи в сейме поддержали Стефана–католика? Сколько костелов во Львове и сколько наших храмов? Молчишь? А я, когда придет время, смело скажу Баторию Стефану: «Мой род никогда не пойдет против православных, посылай других, благо у тебя своих мадьяр хватает наемных — они тебе за золото кого хочешь вырежут!» Нет, не надо гневом разжигаться после молитвы… Но истина та же: почти нет здесь ревнителей древнего благочестия. Только мы, с родины изгнанные. Кто как не Артемий болеет, что нет по–славянски перевода Василия Великого? Да здешние многие и не слыхали об этом светоче православия! А что делается в домах? Кто читает, как заповедал Сильвестр, полуночницу? Да и правило вечернее с домочадцами даже Константин не всегда правит. Правда, он, как и я, часто в походе, в отъезде, но… Триста человек взорвалось с епископом! Пустыня будет на месте том, во всей Ливонии. А потом и сюда перекатится. Что медлит король? Если возьмут Ревель, бросят армию всю на Литву, сюда…»
Все храмы православные ветшают. А костелы ставят. В новом костеле святой Анны в Вильно, где присягали Стефану Баторию литвины, на торжественной мессе было тяжко сидеть во время службы, а потом, встав на колено, целовать маленькую гладкую руку, смотреть в холодные ореховые глаза, повторять слова клятвы. Гулко отдавались под огромными сводами слова, неподвижно было гладкое смуглое лицо, в жестких черных волосах — две–три серебряные нити, ровная подковка зубов. Это было в мае, а потом Курбский заболел, и вот он здесь, и день его ангела прошел прекрасно, даже дождя не было. Где еще говорят о таких великих вопросах веры, как не у него? Недаром эти отмеченные Богом юноши собираются у него, хотя здесь нет паненок и полонезов, недаром растет его философская библиотека и десятки людей переписываются с ним, даже монахи с Афона и студенты из Краковского университета.
«Не только на поле, но и здесь я послужу тебе, Боже!»
Он писал письма — учил и спорил с ревностью о правоте веры. Он считал это занятие — богоучительство — более важным и нужным делом, чем свое воинское искусство. Потому что, как он думал, всякое духовное действие во имя православия всегда выше всякого земного действия, всякой ручной, телесной работы. Поэтому он учил без всяких сомнений не только своих мирских знакомых и друзей, но и лиц духовных, вроде старца Псково–Печорского монастыря Васьяна Муромцева:
«…Писал к игумену и к вам в монастырь посылал человека своего с поклоном, но презрели меня, а вины своей явной перед вами не знаю, имел долг, но уплатил, а теперь и не хотел одолжаться у вашего преподобия… Какие только я напасти и гонения не претерпел! Многократно в бедах своих и к архиерею, и к вашему преподобию припадал в слезах со словами о сострадании и никакой малейшей помощи не получил. Но этого мало: не стыдясь Бога, прозывают меня еретиком и ложными наветами клевещут на меня великодержавному слуху царскому…»
Марка, ученика Артемия Троицкого, Курбский просил помочь в переводе с латинского на славянский сочинений Василия Великого. Марк был незнатен, но Курбский, князь знаменитый, его просил смиренно, а бургомистру Вильно Кузьме Мамоничу писал сурово:
«…Писали мне о. хитростях иезуитских, но я уже отвечал: не ужасайтесь их софизмов, но крепко стойте в православной вере, будьте бодры и трезвы умом, как верховный апостол Петр наказал… Злыми хитростями своими погубят супостаты восточную церковь! Но что они противопоставили церкви нашей? Книги свои растлили погаными силлогизмами и софизмами, разрушая апостольскую теологию… Я советую вам письмо мое это прочесть всему собору православному в Вильно… А если будете лежать в обычном пьянстве, то не только иезуиты и пресвитеры римской церкви вас растерзают лежащих, но и хуже — новоявленного безумия еретики, от чего спаси вас Бог! Не унывайте и не отчаивайтесь, но изберите себе одного из пресвитеров, искусного в писаниях и словопрениях, и противьтесь с помощью непобедимого оружия, призвав на помощь пребезначальную Троицу!»
Когда он так писал, то чувствовал себя значительнее и нужнее людям, чем сидя на судейском кресле в своем ковельском замке.
В начале зимы неизвестно кто убил урядника Миляновичей Василия Калиновского. Новым урядником Курбский поставил хитроватого и хозяйственного Меркурия Невклюдова.
4
В Миляновичи пришел вызов в Вильно на суд по делу незаконно заключенного договора со свободным подданным Речи Посполитой Кузьмой Порыдубским. За неявку в суд указ, подписанный канцлером и скрепленный печатью самого Стефана Батория, грозил лишением прав на земли и наместничества в ковельском имении.