Да что говорить, достаточно одного факта, чтобы понять, какое значение придавал он печати.

В Справке, которую с Карасевым отослал камарилье, перечислены были события двух недель, предшествовавших Манифесту 17 октября. Исторической этой датой она завершалась. В ней поэтому, естественно, не сказано было, что, едва тем вечером возвратясь с подписанным царем Манифестом из Петергофа, почти одновременно с отправкой в типографию его текста Сергей Юльевич велит разослать чуть ли не в три десятка изданий коротенькое приглашение господам петербургским редакторам пожаловать к нему завтра, во вторник, 18 октября, к II часам утра, на Каменноостровский, 5, для беседы. Свою деятельность первого в российской истории председателя Совета Министров он, таким образом, начал с разговора в том самом жанре, что лишь десятилетия спустя получил наименование пресс–конференции. Эта, данная графом Витте в первый же день его премьерства, тоже, между прочим, стала первой в своем роде в российской истории… Он хотел заручиться поддержкой господ журналистов в предстоящем расхлебывании бурно кипящей и не им заваренной каши, в архитрудном, взваленном на него деле — успокоении взбаламученной страны. А они… они буквально закидали его непомерными требованиями, не сознавая, что, погнавшись за журавлем в небе, рискуют упустить из рук едва пойманную синицу.

Встреча не оправдала его надежд.

— Они мне в бороду наплевали! — гневался Сергей Юльевич вослед собеседникам.

Однако отношения своего к печати от этого, как выяснилось, не переменил. Уразумел: господа журналисты помутились от нахлынувшей внезапно свободы. Не забыл, что недавно совсем, главным образом благодаря их коллегам, он добился успеха с японцами в Америке, в Портсмуте. Не сумей тогда найти с этой публикой общий язык, кто знает, чем закончились бы мирные переговоры…

Он обдуманно стал разыгрывать в тогдашнем дипломатическом торге эту сильную карту.

Сев в Шербуре на пароход под торжественные звуки «Боже, царя храни» и помахав на прощание с палубы оставшейся на французском берегу Матильде Ивановне, он решил на шесть дней плавания через океан уединиться в каюте, дабы собраться с мыслями, сосредоточиться, определить для себя план кампании. Уединиться оказалось не так‑то просто, и как раз в первую очередь из‑за корреспондентов, английских, американских, французских и своих, русских, отплывших с ним вместе. Притом Сергей Юльевич, как будто бы вопреки собственным намерениям, отнюдь не чурался их общества, кое–кого даже приглашал на обед. Или же, прогуливаясь по палубе с тем или иным из их братии, не только и не столько высказывался с осторожностью сам, не больно‑то удовлетворяя профессиональное любопытство собеседника, в том в особенности, что касалось щекотливой темы предстоящих переговоров, сколько, не выпуская изо рта папиросы, старался порасспросить об американских настроениях, о личности президента, об отношении к России и к злополучной войне. Как выяснилось позднее, эти обеды и эти прогулки на самом деле вполне отвечали его намерениям. И плану, который, разумеется, был им продуман. Под пунктом третьим он в нем обозначил: имея в виду громадную роль прессы в Америке, держать себя особливо предупредительно и доступно ко всем ее представителям. И, не откладывая в долгий ящик, дал интервью о предстоящих переговорах известному публицисту Диллону.

Нелишне заметить, оно не было первым. Еще в Петербурге, перед отъездом, Сергей Юльевич побеседовал с корреспондентом Ассошиэйтед Пресс, который в нем видел представителя проигравшей войну страны, побежденной и жаждущей мира любой ценой.

Пришлось осадить заносчивого американца.

— Не судите о нас с точки зрения западных идей. Чтобы познать Россию, необходимо здесь родиться! — вразумлял его Сергей Юльевич. — Россия отнюдь не находится накануне утраты великодержавной своей роли. Вот увидите, через несколько лет она вернет себе положение могущественной, влиятельной в европейском концерте державы!

Он даже сказал тогда не без пафоса славянофильской своей поры: «…чтобы познать Россию и постигнуть душу народа…»

Но интервью Диллону на борту парохода «Кайзер Вильгельм» стало предметом особой гордости Сергея Юльевича. Со времени существования прессы оно оказалось первым, отправленным с середины океана — по воздушному телеграфу! Во всяком случае, если верить тому, что говорилось вокруг… и, что греха таить, тешило его самолюбие. А главное, после этого общение с журналистами сделалось еще оживленней.

Ну а вблизи Нью–Йорка громадину «Кайзера» встретили сразу несколько юрких корабликов с репортерами разных американских газет. С той минуты все дни пребывания в Новом Свете Сергей Юльевич находился под неусыпным надзором газетчиков. Следили за каждым его шагом. Не менее, если не более зорко, нежели родимые свои агенты… Направо и налево он раздавал интервью и автографы, пожимал руки машинистам поездов, на которых ездил, он был все время актером, играя в демократическую простоту едва ли не похлеще самого американского президента, собаку съевшего в этой роли, и все это попадало без промедления в газеты, день ото дня располагая к русскому гиганту и прессу и публику, склоняя общественное мнение на сторону русских в ущерб японцам, в российский фарватер, как выразился один корреспондент…

Вот когда Сергей Юльевич уверовал окончательно в могущество пишущей братии… а, следовательно, отчасти и собственной литературной агентуры, собственных своих «лейб» — журналистов, или, в сокращении, «лейб». Ей–богу, он не взялся бы утверждать, что, скажем, Петру Ивановичу Рачковскому, этому признанному магистру инспираций, удавалось посредством своей агентуры добиваться во времена оны подобных результатов…

3. Неугодный посланник

…О предполагаемых переговорах с японцами приехал советоваться к Сергею Юльевичу Николай Валерьянович Муравьев. Незадолго до того он оставил Министерство юстиции и, так и не ставши министром внутренних дел — по его мнению, не без руки Сергея Юльевича, — обитал теперь в Риме. Был отправлен туда послом по протекции старого своего благодетеля великого князя Сергея Александровича буквально накануне его гибели. Просился‑то, нетрудно догадаться, в Париж (а кто не хотел бы пожить в Париже), но теплое место было занято прочно; а вот в Риме для Муравьева вакансию освободили.

Разумеется, и до этого визита на Каменноостровский Сергей Юльевич довольно‑таки обстоятельно знал, что в верхах готовятся к подобным переговорам. Тем более тешил себя надеждой, что и сам сыграл тут не последнюю роль. Не то что с начала, а до начала задолго, с самого, можно сказать, появления тучи на горизонте, противник злосчастной войны, он и позже, когда гром уже грянул, не однажды обращался к царю с настояниями отвратить грозу. Прошлым летом писал ему из Германии, после того как получил предложение под рукой обсудить условия примирения с японским послом. Это было еще прежде падения Порт–Артура… Но, опальный, не удостоился даже ответа. И еще раз писал. И сразу же после Мукдена. Зловеще, сверх меры сбывались его давние, еще довоенные предупреждения… Теперь он предвидел: дальнейшие жертвы приведут страну к катастрофе, к ослаблению и помрачению духа, к беспорядкам, которые могут перерасти в ураган. Финансы, хозяйство расстроятся совершенно, и Россия потеряет за границей кредит, а ее кредиторы станут ее врагами. Теперь он поучал всемилостивейшего «слабосильного деспота»; если решимость нужна при счастье, то при несчастье она сугубо необходима. Она есть ступень к спасению.

«…Не боязнь водит мою руку, а решимость, — писал он царю, — решимость сказать Вам, что другие, может быть, сказать побоятся. Нельзя медлить, нужно немедленно открыть мирные переговоры…»

Такую правду царь не привык слышать… Ответом по–прежнему оставалось молчание.

Между тем разве было неясным, что условия мира до падения Порт–Артура оказались бы легче, чем после, так же как до Мукденского сражения легче, чем после него… чем до Цусимы… чем до грозящей потери Сахалина и Владивостока…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: