Гедройц на полпути к вершине, перед ним ещё один юный немецкий воин. Ему оторвало ноги, и он сам хочет умереть теперь же, чтобы не было этой боли. Он не может думать о том, как будет жить без ног, если даже его и спасут. Но этого не случится: какой-то солдат, пробегая мимо, просто добивает его, всаживает штык в грудь. И тот смотрит в последний раз в небо и что-то шепчет губами. А через минуту по искореженному телу пройдет множество наступающих немцев, и его просто втопчут в почву. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он изучал астрономию, его интересовали звезды и планеты. Многие ночи он провел в университетской обсерватории. А потом его призвали сюда. Здесь не видно ни звезд, ни солнца, только дымящееся небо. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. И вот слова его последнего письма своей невесте:
«Одна надежда у нас: если всё это переживём, то уже обязательно попадём в Германию. Какие из нас после этого вояки?! В нашем дивизионе очень многие уже убиты, командир батареи в том числе. Скоро у нас не останется орудий, и мы пойдём в бой пехотинцами. Тогда совсем пропадёт аппетит… Ты меня прости за почерк, семнадцать дней и семнадцать ночей почти не спал».
Идти Гедройцу становится тяжелее, видения обретают всё большую отчётливость. Теперь перед ним раненый старшина, в руках у него измаранное грязью красное знамя, вокруг горят вражеские танки, и он не может выбраться из этого плена полыхающего железа. Он кашляет в едком дыму, изо всех сил ищет воздух, потом совсем задыхается, теряет сознание, и последнее, что видит, — загоревшееся древко красного знамени. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он был мастером-краснодеревщиком. Он мог бы заработать неплохие деньги, он многое мог, многое умел. Его семья тоже погибнет. Только старый преданный пёс будет ещё много лет ждать хозяина, пока однажды в тоске не издохнет. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова последнего письма старшины:
«Наш полк разбили за два дня. Убитых, раненых много, так что тошно глядеть, сердце захватывает. Если вам всё описывать, то очень много бумаги надо. Что здесь творится на фронте? Немец так бьет, что нигде нет спасенья… Жена и дети, как-нибудь живите…»
Гедройц поднимается всё выше, он видит ещё одного худощавого немецкого военного, раненного в живот. Тот лежит на земле, немигающими глазами смотрит на вываливающиеся из него внутренности, хватает их руками, засовывает обратно. Он умрёт от потери крови только через несколько часов. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он думал быть полезным для людей, он никакой работы не чурался. Ещё он любил читать книги. И однажды немецкая красавица Вита полюбила его. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова его последнего письма:
«Милая Вита! Всегда, когда мне особенно тяжело, мне больше всего недостаёт тебя… Каждый человек знает, что он зависит от судьбы, — говорит один. Нигилист, который не признает судьбы, говорит, что всё происходит по математическим расчётам. Всё зависит от бога — говорит третий. Последнему верю я. Я только жалею, что нельзя выразить словами то, чему верить… Бог и чёрт, с точки зрения человека, две противоположности. Всё же я пишу сейчас то, чего нельзя выразить словами. С каким желанием я поговорил бы с тобой об этом невыразимом. Если бы не мог тебе объяснить этого словами, то это объяснила бы тебе моя любовь. Ты думаешь, я мистик. Я думаю, что вряд ли есть ещё другой человек, который бы считал мир столь несовершенным, как я, потому что я не мистик, не идеалист, а реалист, но, к сожалению, реалист должен признать, что он ничего не знает».
Гедройц делает последние неровные шаги, его ноги подгибаются, и тогда он видит распластанного на неестественно зеленой траве воина, знакомый образ и слышит знакомый голос, но не может сразу понять, кто это: «Посмотри на меня, Андрей Гедройц. Ты не узнаешь меня, хотя видел моё лицо. Я знал, что смогу произнести свои слова тебе, хотя бы и теперь. Мы все это делали из любви, ради прощения, ради покаяния. Только через нас вы можете найти очищение. Я должен был сказать это, чтобы ты меня услышал. Поэтому я здесь. Твои ожидания обмануты, и надежды попраны, и обетования нарушены. Но ты не заслужил утешения. И нет тебе пристанища».
Гедройц был у самой вершины кургана, и холод сменился жаром. Он видел бой изнутри и до боли сжимал в руке свой нож. Повсюду были огонь и кровь. Огонь со всех сторон обнимал его, и кровь потоками омывала его. Нельзя было избежать запаха впитывавшей кровь земли, нельзя не услышать грома взрывов и хруста костей, нельзя не увидеть человеческих частей, изуродованной плоти, вспученных голов и воплей, заглушаемых пеленою черного дыма. Из разорванных людей текла кровь, и почва не успевала впитывать её. Поверх раненых лежали трупы, и в отверстые раны живых ещё воинов втекала кровь мёртвых, прижатых к ним.
Красно-бурого цвета становилось непереносимо много, он рос в плотности и в охвате. Грохот взрывов и предсмертные крики сливались в единый трубный вой.
Трубы надрывали слух Гедройца, и объём пространства становился меньше. Ему стало казаться, что кровь не только здесь, под ногами, но что ее воспарения опадают на курган ливнями. И эти ливни не в силах затушить всё пламя, источающее неотвратимый серный запах, поднимающееся к небу и запекающее повсеместно разбросанные тела. Горящая лава заливала курган, и Гедройц уже тонул в ней. Она поглотила его, он был в ней, а она возвысилась к небу. И небо обагрилось. Гедройц был в смятении, хотел кричать, звать на помощь, проснуться от яви этого кошмара. Черная пелена закрыла глаза, и глубоко внутри эхо произнесло последние слова, когда-то услышанные: «Да минует меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты».
И тогда земля перевернулась, и курган стал чашей. И всё переменилось. Гедройц увидел бой не вокруг себя, но в себе самом. Ужас только что пережитого на кургане он ощутил внутри, и всё это стало частью его. Он вдруг понял, сердцем осознал своё участие в происходящем, что по его вине и из-за него, из-за его, Гедройца, беззаконий творится всеобщее страдание. Он тяготился им, ему становилось невыносимо. Его сердце сжалось, сдавилось, дыхания не хватало, к животу приливал жар. Он просил воздаяния, молил о наказании, о быстром искуплении. Но воздаяния не было, и ничто не могло облегчить бремени и горечи в его душе и судорог его тела.
Он обнажал свое прошлое и шарахался от оживленных образов. Сложная цепь причин и событий стала выстраиваться в его сознании. Вся трагедия битвы обретала смысл и значение. Всё приходило в неведомый доселе мучительный порядок. И этот порядок с неизбежностью требовал единственной расплаты. Гедройц погибал в этой битве внутри себя, и по мере того, как смерть приближалась к нему, становилось легче. Опыт прошедшего он воспринял как неотъемлемую часть бытия. Мир без страданий оказывался не целым, не единым, не сущим. Кровью и слезами Гедройц обнаруживал свою причастность миру. Его тело разрывалось на части, но его дух укреплялся. Напряжённая вещественность мира пронзала гаснущее сознание. Его мысль воспарялась к вечности и к небу, его чувственность покрывала расстояния и времена, он терял самого себя, но присоединялся к неделимому. За видимым засквозило невидимое, за твёрдым — мягкое и за обыденным — высокое. Он перестал понимать, что такое предел, ощущение раздробленности переросло в совершенную длительность и непрерывность.
Как и небо должно свернуться в свиток, он сам стал свитком, и скручивалось его сердце. Он сообразил, что теперь не будет времени, и прощался с ним. А время приняло образ отца-детоубийцы, потерянного в бесконечном вращении, от этого облик его не имеет черт. Гедройц отдалялся, но отдаленность не увеличивала расстояния, она освобождала от невидимых цепей. И он уже не может устоять на ногах, роняет нож и бессильно падает на него всей тяжестью своего тела. И смертельным зрением пронзает небо Армагеддона, русское небо. И тогда в багровом небе что-то надломилось, оторвалось, перевернулось, и бывшее внутри вышло наружу.