А тем временем монголы пододвигали к рязанским стенам широкие щиты, под их прикрытием медленно ползли страшные метательные машины, собранные уже на русской земле китайскими мастерами, которых вывез с собой из Поднебесной империи дед Бату-хана. На большое расстояние бросали эти машины тяжелые камни, разбивавшие городские стены. Еще дальше, на дома, в сам город посылала метательная машина глиняные горшки с горючей смесью, которая воспламеняла все вокруг, вызывала пожары.
Рязань была деревянной, лишь три храма ее выстроены из камня, и когда Сыбудаю доложили, что орудия готовы, он распорядился жечь город. «От пожаров обгорят и стены, — рассудил Сыбудай. — Тогда легко разрушат их камни».
Деловито сновали китайцы у своих машин, закладывая горшки с горючей смесью. И полетел огонь в обреченный город.
Вспыхнули первые избы.
Краснята был уже у самого Успенского собора, где укрылась княгиня Агриппина с другими женщинами, когда в стену над его головой ударил зажигательный снаряд. Хрупкая глина разбилась, смесь облила Владия, и пламя охватило его. Он дико закричал, упал на землю, катался по ней, корчась от боли и задыхаясь. Но сбить огонь не смог. Горючая жидкость впиталась в его одежду, жгла яро и неукротимо.
Так погиб великий умелец земли Рязанской.
А укрытое Краснятой узорочье, княжеские бармы, сработанные им с великим тщанием, пролежали в земле без малого шесть веков. В 1822 году крестьяне Ефимовы работали на своей пашне и неожиданно нашли захороненные творения Владия Красняты. Пусть и долго скрывала их рязанская земля, а все равно вернула она потомкам красоту, сработанную далекими предками.
…Дрались на крепостных стенах рязанцы. Длинными баграми они отталкивали приставленные лестницы, по которым карабкались наверх воины Бату-хана, разили стрелами гарцующих внизу всадников, лили со стен расплавленную смолу и кипяток, бросали камни. Тех же, кто сумел достигнуть вершины стены, брали на меч или копье, кололи, рубили, резали, душили в рукопашной схватке.
Многие женщины и подростки, старики и старухи стояли за спинами защитников города вторым рядом, готовили боевой припас и сами схватывались с врагом, заменяя павшего от вражеской руки воина.
Рязань сражалась.
Выли трубы, и откатывались монгольские полчища, чтоб уступить место новым тысячам освеженных отдыхом людей. Воины Бату-хана сменяли друг друга, а рязанцы бились без сна, без отдыха, без просвета в этих пяти кровавых днях и ночах.
Утром шестнадцатого декабря начался бой и длился он до утра двадцать первого дня…
Дед Верила чувствовал, что не сладить рязанцам с дикою силой орды, и загодя послал верного человека за Оку, прося через него мещерского старейшину, дружившего с летописцем, прислать в потайное место лошадок с волокушами. Понимал Верила, что иконы и книги не годится хранить в горящем городе, и решил укрыть их в Мещерском лесу до поры.
В третью ночь штурма Верила с помощниками вынес через подземный ход угловой башни, стоявшей против слияния ручья Серебрянки и Оки, книги и святые иконы, надежно обвязанные ветошью и рогожами.
Мещеряки-язычники, поклонявшиеся лесным и болотным духам, бережно приняли в свои руки рязанских богов, сложили их на волокуши, тронули лошадей и по хрупкому еще окскому льду двинулись, сторожко и тихо, к невидимому в темноте мещерскому берегу.
Верила остался в Рязани. Он договорился со старым Клычем, что будет ночами тайным ходом выводить из города женщин, детей и раненых, отправлять их за реку, укрывать в лесу…
Рязань горела.
Удушливый дым поднимался над городом, стлался по улицам, клубился над крепостными башнями, забивал глотки изнемогавших от беспрестанного боя рязанцев. Страшные, с воспаленными глазами, обагренные своей и чужой кровью, они потеряли людское обличье и все мысли стерла в их разуме одна мысль: драться! Убивать этих, что лезут и лезут снизу, что не дадут пощады ни старому, ни малому, разграбят их жилища, надругаются над их женами и дочерьми.
И они дрались… Как они дрались! Где взять слова, какими бы передать состояние русской души в бою, ее яростную одержимость, неукротимый гнев. Не злопамятен и широк добротой русский человек, ко всякому живому открыт душою. Ни верой иной, ни обличьем иным его не смутишь, всяк найдет его пониманье и душевный отклик… Но не трогай его! Не жги сердце обидой, жестокостью, посрамлением его дома! Не уйти тогда от возмездия, хотя бы ты и думал, что Русь уже лежит у твоих ног.
…Теряли силы резвецы и удальцы рязанские и падали один за другим не только от вражеских стрел, но и от усталости беспредельной. Все меньше и меньше защитников оставалось на стенах, а на серой зимней заре двадцать первого декабря пробили китайские машины сразу два пролома: в городских воротах и на полуденной стороне, против Успенского собора.
И некому было встретить всадников Бату-хана, разъяренных долгим сопротивлением и запахом крови.
Гибли дети, старики и старухи, от которых враги не видели пользы, а молодых женщин они щадили: их можно было продать и взять в услужение.
Были безжалостно зарублены все, укрывшиеся в Успенском соборе: и дети, и великая княгиня Агриппина, и престарелый владыка рязанский.
Когда Повелитель Вселенной и Сыбудай въезжали в развороченные, обгоревшие ворота, сопротивление было сломлено. Лишь кое-где на окраинах ввязывались в неравные схватки уцелевшие ратники, да рязанские бабы порой бросались на захватчиков с вилами и топорами.
В окружении нукеров Бату-хан и Сыбудай въехали на площадь перед храмом Спаса, остановились, озираясь, кашляя от насквозь продымленного воздуха.
Из-за угла два монгола выволокли полуодетую женщину. Она вырывалась из их рук, но монголы держали ее цепко. Это была жена Евпатия Коловрата — Чернава.
— Смотри, Сыбудай, — усмехнулся Бату-хан. — Совсем татарская женщина. Волосы черные, глаза тоже… Дарю ее тебе в жены. Эй!
Повинуясь его знаку, монголы подвели Чернаву ближе.
— Кто ты, красавица? — спросил Бату-хан, и выдвинувшийся из-за его спины князь Глеб тут же перевел вопрос.
Чернава не ответила, лишь метнула яростный взгляд на того, кто произнес эти слова на ее языке.
— Молчишь, — укоризненно сказал Бату-хан. — А я ведь великую честь тебе оказал, отдаю в жены славному полководцу, моему верному Сыбудаю.
— Повелитель Вселенной, — перевел князь Глеб, — отдает тебя в жены этому одноглазому старику.
Чернава не ответила, она выхватила у стоявшего рядом монгола из-за пояса нож и вонзила его себе в грудь.
— Дикие люди, — пробормотал Бату-хан. — Они мне понятны только мертвые.
Он тронул белого скакуна, хотел переступить труп Чернавы, но конь захрапел. Понукаемый седоком, он встал на дыбы и прянул в сторону…
Анфиса, сотника Ивана женка, за день до гибели Рязани отправила сына за реку и вышла к мужу на стену, чтобы принять с ним смерть вместе.
Когда проломили стены, сотник отдал приказ оставшимся в живых уходить к угловой башне, где подземным ходом можно было пробраться к берегу Оки, а там — через лед в леса.
Задами Красной улицы, мимо догоравшего княжьего терема и храма Бориса и Глеба, пробирались уцелевшие ратники, ведомые дедом Верилой, и тут Анфиса кинулась к дому — он был шагах в ста в стороне, — чтобы хоть кое-что захватить в неведомую дорогу. Не сказавшись Ивану, шепнула лишь Федоту Корню, что скоро их догонит, в избу лишь забежит.
Ратники были уже в башне, когда Иван хватился Анфисы. Корень сказал ему, куда она делась. Иван, еле державшийся на ногах от усталости, да и крови немало потерял из-за раны в плече, поднялся венцом повыше — глянуть, не спешит ли Анфиса.
В бойницу башни он хорошо рассмотрел свою избу в Кожемякиной слободе.
Изба горела.
Вокруг суетились монголы, доносились их крики. Иван рванулся вниз, еще ниже, вот он уже у выхода из башни, и тут навалился ему на плечи Медвежье Ухо.