— Не выгоните? — спросил Сергеев, присаживаясь на пенек, чуть поодаль от костра.
— А чё выгонять-то? — удивился Бессонов. — Места хватит.
— Не боитесь одни? — Сергеев уложил к ногам берданку, снял ягдташ. В нем что-то пучилось — добыча, наверное.
Мы переглянулись — зачем такой наивный вопрос? Мы себя детьми не считали. Если б боялись, разве сидели бы у костра, в глухомани, в нескольких десятках километров от ближайшего жилища? Врач, видимо, угадал наши мысли, улыбнулся:
— Ну, ну! Подстрелили что-нибудь?
И снова спросил, по нашим понятиям, не то. Нельзя рыбака про улов спрашивать, пока он не кончил. Разве можно ответить прямо — поймал, мол, двадцать штук. После этого удачи не будет. Верная примета. То же и на охоте. Есть у нас трофеи или нету — дело наше.
Сергеев сказал:
— А я двух рябчиков взял. Больше не стал. Уж очень они доверчивые. Уставятся на тебя, как на друга, а ты по ним из берданы. Вы ужинали?
— Аха.
— Что-то незаметно. Давайте-ка из моих рябчиков сварганим суп, а? У меня все есть.
И, не ожидая нашего согласия, Сергеев исчез в ближайшем березнячке, будто провалился в темноту. Вернулся с ведром, закопченным от долгого употребления. Дужка смастачена из витой проволоки. Знакомы, стало быть, ему здешние места. Сунул Бессонову три картофелины:
— Ножик-то есть?
Колька даже поперхнулся дымом папиросы. Он что, этот доктор, не знает, что нет охотника без ножа? А может, считает нас несерьезными, невсамделишными охотниками?
Сергеев быстро опалил на костре рябчиков, освежевал и послал Глазкова к ключу за водой. Через несколько минут суп уже варился. Когда он поспел, Сергеев достал из ягдташа фляжку, налил в стаканчик спирту.
— С устатку. А вам, мужики, еще рано.
Мы начали орудовать ложками. Суп получился не ахти какой наваристый, но после нашего скудного ужина был очень кстати.
После трапезы Сергеев лег на спину возле костра, закинул руки за голову и некоторое время лежал молча. Потом спросил:
— Лет по шестнадцать вам, а то и меньше?
— По шестнадцати, — сердито отозвался Бессонов. Приврал: мне было шестнадцать, а им еще нет. Но они были рослее.
— А уж курите. Прямо скажу — дуралеи. Вы только подумайте — какой здесь воздух! Вдышитесь, понюхайте его, как дегустаторы, — чудо! И смолой попахивает, и увядшей травой, и откуда-то черемухой тянет, и грибами, и дымком костра. Озону сколько! Братцы, это же эликсир бодрости! А вы поганью легкие забиваете, добровольно в себя отраву втягиваете.
Бессонов нахмурился, но папиросу потихонечку спрятал — сунул под камень. Я свою бросил в огонь. Глазок же смолил вовсю: его докторские слова не тронули. Даже возразил:
— Дедуня мой курил — еще как! А до семидесяти дожил!
— Запросто мог бы и до ста, если бы не курил.
Глазков промолчал. А доктор продолжал:
— Сто лет прожить — это ведь немного, сущий пустяк. У человека в организме заложены такие могучие силы, которые вполне могут обеспечить энергией минимум на двести лет. К сожалению, мы еще не научились ими пользоваться.
— А человека можно сделать невидимкой? — спросил я.
— Нельзя, это из области фантазии. А продлить жизнь — это реально.
— Фашисты с войной придут и эту укоротят, — хмуро усмехнулся Бессонов.
— Да, это парадокс, трагический парадокс, — согласился Сергеев. — Человек учится убивать человека. Когда-нибудь настанут времена и человека, только подумавшего о войне, будут сажать в сумасшедший дом.
— А война будет? — спросил Глазков.
— Чего не знаю, того не знаю. Во всяком случае, может быть. Не исключено. Эх, чем бы тратить ум и средства на это безрассудство, направить бы нам свои силы на изучение других миров.
— Каких таких миров? — встрепенулись мы.
— О, это чрезвычайно интересно! Мир бесконечен. Таких Галактик, как наша, не счесть сколько. И где-то в необъятном мироздании есть планеты, где живут разумные существа.
— Такие же люди?!
— Может, и такие, а может, и не такие. Главное — разумные. Кто-нибудь из вас Герберта Уэллса читал?
Мы переглянулись.
— Попросите в библиотеке и почитайте. Не пожалеете. Только у Уэллса пришельцы злые. А вот я думаю, что разумное не должно быть злым. Если и есть такие, то как исключение.
Мы проговорили чуть ли не до рассвета. И костер погас, и небо побледнело, и сильно похолодало.
…Военврач Сергеев погиб в конце войны.
Акрамов всегда появлялся в красном галстуке. Всегда — это я хочу подчеркнуть особо. Сложное текло время. И хотя вовсю дули свежие ветры перемен, но и затхлое выпирало из грязных щелей. Жили в Кыштыме кержаки — религиозные фанатики. Кое-где затаились обиженные революцией — шипели из-за угла. В глаза прямо не глядели, юлили, заискивали, а камень за пазухой держали. Потому и в школе учились разные дети: наущаемые родителями, они по-разному относились к красному галстуку. Были и такие, что при удобном случае шпыняли пионеров, таскали за галстук, называя его удавкой. Акрамов наперекор всему галстук носил каждый день. В нем он чувствовал себя, по-моему, мобилизованным, что ли. Вроде на особом положении, ответственным за порядок. На переменах расхаживал по коридору, всегда появлялся, где заваривалась потасовка или назревал конфликт. Его побаивались даже отчаянные хулиганы, хотя он никогда рук в ход не пускал. Однажды прижали его в туалете два старшеклассника-верзилы. Они курили украдкой, а Акрамов сделал им замечание. Тогда верзилы придавили худенького ершистого паренька к стене и стали измываться над ним. Акрамов молчал. Потом никому не пожаловался. Однако, застав курильщиков за запретным занятием, снова одернул их. Те остолбенели: мало получил в тот раз? Но, переглянувшись, ретировались и потом старались не попадаться ему на глаза.
Я враждовал с одноклассником Курицыным. Он вообще был нахалом и забиякой. А на меня почему-то взъелся особо. Стычки наши проходили с переменным успехом, потому что Курицын сильным не был, а брал больше нахальством. Но однажды он меня так крутанул, что я полетел винтом и, чтобы не упасть, вытянул вперед левую руку, намереваясь опереться о стенку. Кисть руки выскочила из сустава, резанула дикая боль, в глазах потемнело. Подбежал Акрамов, вправил мне кисть. Потом взял за руку Курицына, отвел в сторонку и что-то ему стал втолковывать. Не знаю, что он говорил, но после этого случая Курицын долго обходил меня стороной. Я два дня не ходил в школу: бабушка отпаривала руку в горячем мху.
Акрамов позвал меня на пионерский сбор. Я, конечно, волновался. Гостей усадили в сторонке. Пионеры в белых рубашках и блузках, в красных галстуках построились в две шеренги; заиграл горн, ударили барабаны. После марша по кругу они расселись на скамейки и начали диспут: «У нас и у них». Опять открытие для меня — мир велик и неодинаков. Он делится на «них» и на «нас». Они — это капиталисты, у них много людей сидит без работы, не все мальчишки и девчонки бегают в школы, вместо масла подают пушки (здорово, но не совсем понятно — как это на стол можно подать пушку?). А мы — это Советский Союз, у нас для всех есть работа, строится новая жизнь без бедных и богатых. Тут все было понятно, потому что мы сами все видели. Строили эту жизнь наши отцы и матери, старшие братья и сестры.
Пионерский сбор открыл мне такие горизонты, о которых я и не подозревал. Я был потрясен так же, как тогда, когда впервые забрался на вершину Егозы. А может, и сильнее.
Школа тех лет только нащупывала свои пути. Рождались новые формы и нередко умирали, не успев обрести прав гражданства. Такой однодневкой был бригадно-групповой метод обучения.
В нашем классе было пять, или шесть больших столов. За каждым сидела бригада учеников. Учились по принципу — чья бригада лучше. Вот как это выглядело. Идет урок русского языка. В руках у учительницы секундомер.
— Кто из первой бригады? — спрашивает учительница.
— Назаров! — отвечает бригадир. Встает маленький лобастый Назаров и, не моргая, смотрит на учительницу.