Адомас без стука нажал на ручку и вошел в кабинет, в котором, как обычно, когда начальник отсутствовал, расположился вахмистр Бугянис.

Это был щуплый человечек неприметной наружности, но весьма энергичный, желчный, с военными повадками, которые он принес из сметоновской армии вместе с чином унтер-офицера. До событий сорокового года он служил в городском самоуправлении, но новая власть уволила его — пришлось дробить камни на строительстве дороги.

Увидев Адомаса, Бугянис вскочил и отдал рапорт. Он болезненно соблюдал воинскую дисциплину и часто выглядел при этом смешно.

— Как изволили почивать, господин начальник? — спросил он после официальной части. — Вчера мы вас видели в «Трех богатырях», надо сказать, в дымину.

— Какое твое дело! Все мы напиваемся.

— Но не до такой степени, не до такой степени, господин начальник. Оба вы с Джюгасом были хороши — тепленькие, как вареники под подушкой.

— Кой черт тебя по ресторанам носит, коли ты святой!..

— Ну и ну, он ничего не помнит! — Бугянис резко повернулся, зашагал к двери, потом снова к столу. Он метался по комнате, словно за ним гонялся пчелиный рой; если не знать его, могло бы показаться, что Бугянис до крайности взволнован. — Ропп велел вас отыскать, чтоб вы сегодня в девять были в комендатуре. Сейчас одиннадцать. Немцы любят пунктуальность.

— Тоже мне немец…

— А кто же он?

«Онемеченная жемайтийская свинья…» Адомас вяло сел. Стул был еще теплым, и его снова затошнило, как на лестнице. «Проклятое похмелье».

— Пуплесиса приведи, — приказал он, не повернув головы. — И Жакайтиса, — добавил он, немного подумав.

Бугянис щелкнул каблуками, однако с места не тронулся.

— Что еще не ясно, черт возьми? — рассердился Адомас. — Приказываю доставить арестованных Матаса Пуплесиса и Пятраса Жакайтиса!

— Слушаюсь! Доставить Пуплесиса и Жакайтиса! — Бугянис выпятил грудь и, повернувшись на одном каблуке, строевым шагом покинул комнату.

Адомас злобно глянул ему в спину: он не любил Бугяниса за многое, но больше всего за то, что никогда не мог понять, говорит тот всерьез или валяет дурака.

«Может, надо было с ним посоветоваться?»

«— Как считаешь, Юозас, куда немцы денут тех, чьи черепа скроены не по установленным стандартам?

— Ха-ха! Таким мы уже нацепили желтые звезды, господин начальник! Скоро загоним в гетто, пускай займутся полезным для нации трудом!

— А ты уверен, что твой череп соответствует всем нормам?

— Чихал я на это! Я не из тех дураков, которые ломают себе голову над завтрашним днем и рассчитывают жить вечно. Юозас Бугянис простой смертный. Сегодня он есть, а завтра его может и не быть, поэтому он признает только сегодня. Смысл жизни? Если успел (пока не закатилось твое солнце) перекусить глотку тем, кто в свое время рыл тебе яму, то более осмысленной жизни и желать не надо, начальник».

(«Говорят, человеку нужны способности, разум, а оказывается, главное — зубы!»)

Адомас тяжело встал и подошел к окну. Базарная площадь была забита телегами и людьми. В открытую форточку жаркий полуденный ветер доносил острый запах мочи и шум базара.

«Люди… Один язык, одна нация, одна родина — все это мы учились любить с детства. Сколько их соберется на эту площадь лет через десять? Половина? Треть? А может, еще меньше — смотря по тому, с каким рвением будем пользоваться пулями, которые любезно предложил нам господин комендант…»

Он снова вспомнил свой сон и ту ночь, когда сделал то, чего, по глубочайшему его убеждению, нельзя было избежать. Сейчас он не видел летчика, а только чувствовал его — бессильное тело тяжелой глыбой давило на плечи. («Тяжелей ли было нести крест Иисусу Христу?») Чужое сердце — крыло раненой птицы — стучало в спину, и Адомасу казалось, что это эхо собственного сердца. Он удивлялся — они же не в горах, не в лесу, а в мягкой, пахнущей сеном темноте гумна. Его шаги тоже были мягкие, упругие, как неслежавшийся стог, но ему чудилось, что земля под ногами грохочет (он идет по какому-то барабану, черт возьми!), грохот вот-вот поднимет на ноги всю деревню, сейчас сбегутся люди… Уже слышны шаги за дверью!..

Ввели арестованных.

Адомас трясущейся рукой вытер лоб.

V

Бугянис вытолкнул арестованных на середину комнаты, приказал стать смирно.

Адомас вынул из кобуры пистолет и положил на стол.

— Ты свободен, Юозас.

— Я? — Бугянис удивленно выпучил глаза.

Адомас кивнул.

— Садитесь, — сказал он арестованным, когда Бугянис, обидевшись, вышел.

Пуплесис шагнул к письменному столу.

Адомас положил руку на пистолет.

— Туда, — указал он головой на противоположную стену, где стояли два стула.

Арестованные сели. Пуплесис — спокойно, уверенно, словно у себя дома на скамеечку, где обычно сучил веревки, Жакайтис — боязливо, словно сомневаясь, не ослышался ли. Оба заросли густой щетиной; одежда превратилась в лохмотья — одни дыры, без пуговиц — и издавала зловонный запах; чуть не месяц они провели в тесном подвале, не умывались, там ели, там же и нужду справляли. На отекших, отупевших лицах виднелись следы незаживших ран — Бугянис с ребятами потрудились на славу — и свежий синяк под глазом у Пуплесиса.

Жакайтис был в форме милиционера, в которой ушел, собираясь погибнуть или вернуться победителем. Однако не выдержал первого же испытания и вернулся предателем. Сидел он как-то скособочившись, склонив на плечо свою большую, продолговатую голову, словно ее не держала тонкая шея. Матас Пуплесис смахивал на непропорционально сложенного карлика: ростом меньше Жакайтиса чуть ли не на треть, но косая сажень в плечах; силы он был необычайной. Жители Лауксодиса называли его Кедроном, — напившись, он любил распевать псалмы, особенно про реку Кедрон. Человек он был на язык острый, щедро наделенный соленым мужицким юмором да еще и талантом циркача. Он мог выпить на пари двадцать сырых яиц с пивом и закусить битым стеклом с гвоздями. После этого ложился посреди двора, на него клали дверь от сеновала, и по такому своеобразному мосту проезжала телега, битком набитая соседями. У Пуплесисов было шестеро детей; старшей, Мигле-Дарате, стукнуло девятнадцать, а младшему, Витаутасу-Йокубасу, — четыре. Матавушас Пуплесис был закоренелым безбожником, а его жена Тересе горячо веровала в бога, но из-за этого в семье не возникало особых неполадок, хотя оба в душе презирали друг друга и считали, что большего дурака (дуры) днем с огнем не сыщешь во всей Краштупенайской волости. Когда рождался ребенок, Пуплесис самолично выбирал ему имя, и непременно языческое, но когда приходило время крестить, Пуплесене вставала на дыбы, и в церковные книги младенца записывали с двумя именами, к безбожному непременно присовокупляя христианское. Первый год каждый упорно величал младенца тем именем, которое выбрал сам, но потом оба убеждались, что другая сторона не уступит, и начинали называть двумя именами сразу. Жителям Лауксодиса, не склонным к многословию, это, разумеется, было не по нутру. Всегда находился языкастый деревенский лингвист, который, умело обрубив слоги, так склеивал оба имени, что новое образование тут же прививалось во всей округе. Таким образом из Миглы-Дараты сделали Миграту, Кестутис-Казимерас стал Кестумерасом, а Витаутас-Йокубас превратился в Викураса.

Адомас молча глядел на арестованных. «Могло их тут и не быть, как и тех восемнадцати, которых Бугянис со своими парнями прикончил двадцать седьмого июня».

— Давно бы вас надо расстрелять, — сказал он. — Заслужили! Изменникам родины — высшая мера. Даже суд не нужен. Но я такого мнения, что гнев плохой советчик. Поэтому следует вас отдать немецкой политической полиции. Там бы выяснили, хвастаешься ты, Жакайтис, или на самом деле ухлопал Марюса Нямуниса. А ты, Пуплесис, сразу стал бы шелковым, и мы бы узнали, как ты усердствовал на благо своего сельсовета, и вообще — шишки покрупней тебя виноваты или ты сам руку приложил, чтоб запихнуть Гульбинасов в вагоны для скота.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: