Он ошибался, если думал, что можно вступить в орден хотя бы с одной утаенной мыслью. Подобно тому, как в соответствии с установленными правилами сам он доносил супериору о проступках других учащихся, внимательно наблюдая за всеми вокруг, точно так же следили и за ним самим. Перечень его устных и письменных сообщений был велик: в тихой канцелярии супериора он, опустив глаза, рассказал, что во время занятий его однокашники опрокинули и разбили статую Девы Марии, стоявшую в нише у входа, растоптав при этом ее белые цветы, он сообщил, кто это сделал и кто предлагал утаить случившееся; он назвал тех, кто ел мясо во время поста и кто в ризнице пил церковное вино и вытирал рот церковным платом, будто после совершения святого обряда, сообщил он и о плотском грехе, многократно повторяемом по ночам его товарищем, который при этом стонал от наслаждения, – он доносил обо всем этом, так ему было предписано и приказано, ведь подобный надзор трактовался как братская помощь при очищении души; не умолчал он и о чрезвычайном случае – с засученными рукавами предстал он перед супериором и сообщил, что во время крестного хода и мистерии, а именно во время сцены последней вечери, не только послушники, не только братья садовники и санитары, но и ученые отцы-иезуиты сильно напились и потом шатались по улицам, балагурили с чертями и евреями – персонажами разыгрываемого действа, будто все они карнавальные шуты, а не святые люди, участвующие в Thealrum Passioms Christi Salvatoris [35]. Именно это последнее сообщение, сильно поразившее самого провинциала[36] и весь орден в этой части света, – ибо о неподобающем, бесстыдном поведении отцов-иезуитов стало известно и в епископате, где епископ только и ждал промахов очень деятельного, все более преуспевающего и почитаемого ордена, – именно это сообщение высоко подняло Симона в глазах самого провинциала. Однако плохо же Симон знал свой орден, если думал, что его ждет благодарность – его ждал выговор, наказание постом и работой в хозяйстве ордена – орден имел столько усадеб, чтобы прокормить своих людей, не больше и не меньше; его ждал выговор и работа в усадьбе под горой Рожник, так как библиотекарь коллегиума сообщил, что Симон Ловренц часами листает книги о Китае, о мандаринах и огненных змеях, что больше времени, чем на молитву, он тратит на зарисовки плывущих через океаны кораблей.

Об одной только вещи умолчал Симон. Может быть, потому, что сам не мог себе объяснить, что же, собственно говоря, произошло с ним в то утро недалеко от Шентпетера. Он возвращался после ночного ухода за больными и хотел перед богословскими занятиями подойти еще к алтарю Ксаверия, под стопы больных он мало спал этой ночью и был в каком-то странном состоянии, опьяненный ароматом цветущей бузины и акации, которые окутали своей весенней белизной и благовонием весь город и всю округу. Он вышел из-за угла больничного здания, и тут его остановила сцена, от которой в грудь его ворвалось нечто опасно обольстительное, одновременно отталкивающее и бесконечно притягательное. Под деревом стояло несколько молодых горожан, судя по одежде – господского звания, проводивших эти весенние дни совсем не так, как он, с первого же взгляда было ясно, что ночь прошла у них очень весело. Он хотел быстрыми шагами пройти мимо, но увидел под белыми цветами акации женщину – среди них оказалась молодая женщина, глаза ее были затуманены усталостью и упоением, чем-то таким, что она пережила этой ночью и готова была продолжить, взгляды их встретились, у него закружилась голова от ее затуманенных глаз, от ее взгляда, в котором была готовность на все, повеяло запахом акации и ее тела… Он вспомнил, что на лице у него прыщи, один из них, между носом и щекой, просто безобразный, и он невольно прикрыл рукой этот юношеский недостаток. Один из мужчин хотел поднести к губам женщины бутылку, предложил ей вина – это утром-то! Но она мягким движением отстранила его руку, глядя на него, на Симона, на крестьянского парня, юношу из иезуитского коллегиума, глядя так, будто желала сказать: хочу этого, такого у меня еще не было, с прыщами, иезуитика, краснеющего от смущения. Один из компании прикоснулся к ее груди, но она смотрела только на него, Симона, – хочешь? – сказала она. Молодые люди засмеялись, один из них от смеха повалился на траву; она не была проституткой, женщиной, продающейся за деньги, она просто пошутила, а ему показалось, будто взгляд ее говорил, что она и вправду так подумала, будто охотнее пошла бы с ним, чем с этими господами, с которыми провела ночь, в ней было что-то такое, чего она сама не могла понять и удержать в себе. Он убежал. За собой он слышал хохот молодых мужчин: – Женщины испугался, иезуитик! Когда окажется один, он так постарается, что заскрипит кровать! – Но этот хохот выветрился из памяти, остался только ее взгляд, ее манящее тело. Он ощущал его и на теологических занятиях, полистав книгу, он нашел строки: И вот – навстречу к нему женщина, в наряде блудницы, с коварным сердцем.[37]

Святые слова из святой книги не помогли, вечером в пансионе, в своей постели, он был как в бреду, вставал и смотрелся в оконное стекло, чтобы увидеть, заметила ли она его прыщи, потом снова ложился и, сомкнув веки, погружался в затуманенную глубину ее глаз, мысленно расстегивал ее одежду, запускал руку ей под юбку, к ее влажной промежности, касался своего тела при мысли о ней, и еще долго, многие ночи, не давал ему покоя этот взгляд женщины из окрестностей Шентпетера.

14

Экзамены на бакалавра, посвящение и торжественный обет ордену – все торжества явились как что-то совершенно естественное. Орден принял его в свою среду как духовное лицо и с формировавшегося схоластика, он вдруг перестал быть тем парнем, что бегал по улицам, опускал глаза перед супериором и ректором коллегиума, с этого момента он больше не ползал по холодному полу с мокрой тряпкой в руках, сделался одним из их числа, оказался в первом ряду среди самых отличившихся, готовых к великим деяниям; обеты вечного целомудрия, бедности и смирения были для него сейчас чем-то совершенно обычным, как и то, что он пожелал дать еще один, четвертый, особый обет, и, собственно говоря, только это его и интересовало: по мере своих сил он немедленно совершит все, что ему прикажет нынешний или будущий Римский епископ ради душевного блага и распространения веры, и если тот захочет его куда-то послать, исполнит это без промедления и отговорок, даже если решит отправить его к туркам или каким-то другим заблудшим, в так называемую индейскую страну или к каким-нибудь еретикам, раскольникам, а также к любым единоверцам. С радостью и беспокойством нетерпеливого ожидания он решил дать и этот обет – с ним мог открыться путь туда, куда его влекло вопреки наказанию, постигшему его во время послушничества именно из-за этого, – в Китай. Конечно, сейчас он уже хорошо знал орден, ничего тут не было наверняка, его могли оставить учителем в коллегиуме, исповедником больных, управляющим отдаленным имением, его могли послать в болота Паннонии, к венскому двору или в компаньоны какому-нибудь одинокому умирающему графу, он мог стать Cicero suae linguae [38]. В церкви святого Иакова, его могли направить в миссион здесь, в самой стране, где в некоторых местах еще сохранялся протестантский еретический дух, или в Триест, там тоже нужны словенские проповеди – действительно, в боевом отряде Иисуса Христа не было ничего определенного, грех гордыни Симона был лишь в том, что ему хотелось оказаться в этом воинственном легионе в числе самых избранных и самых передовых – в первых рядах легиона.

Торжественный обет отошел в прошлое, как и долгие часы первого испытания в приделе Франциска Ксаверия в утренней стуже адвента.[39] Во время долгого ожидания и внутренней подготовки к обету у него до боли озябли ноги, холод проник под ногти, в церкви тогда стояли несколько состоятельных горожан в шубах, которым, собственно говоря, тут нечего было делать, но провинциал разрешил им присутствовать, поскольку они как благотворители много сделали для ордена, это не было грубым нарушением правил и делалось в добрых целях, но Симону их присутствие мешало, более сотни раз бывал он тут по утрам один и сейчас хотел бы, чтобы все произошло без этих людей в шубах. Он дал свой четвертый обет непосредственно провинциалу, принял причастие, exercitia spiritualia militaria [40] закончилось, теперь он был воином первого легиона, воином Господним и сыном святого Игнатия, несколько позже, дуя на окоченевшие руки, патер Симон Ловренц осмелился даже пошутить, что если он теперь сын святого Игнатия, то, значит, внук Господа Бога; на пего не рассердились – мол, все мы Его дети, как бы ни назывались, а отца имеем теперь лишь одного, и Симон знал, что это не тот, кто волочит бревна для постройки турьякских графов. У сына святого Игнатия нет больше дома, крестьянской усадьбы, отца, матери и сестер, у него есть стены кельи, библиотека, догматика, латынь, риторика, молитва, печать Святого Духа в душе. Вечером неяркое зимнее освещение церкви святого Иакова и алтаря Ксаверия, у которого он остановился еще раз, церковная утварь и светильники, золотые статуи и блестящая мантия того, кто служил мессу, – все это навеяло зябкую дремоту, он ехал по какой-то холодной стране, дул ледяной ветер – может, я в России? – подумал он, это не Китай, такая здесь стужа, и в конце обширной равнины – холодный свет, словно пасть, разверзшаяся в стене тьмы, – о беспорочное и холодное целомудрие, светящиеся уста, которые откроются и проглотят его.

вернуться

35

Theatrum Passionis Christi Salvatoris (лат.) – Театр Страстей Христа Спасителя.

вернуться

36

У католиков – старейшина монастырей, какого-либо монашеского ордена или какой-либо определенной территории.

вернуться

37

Книга притчей Соломоновых, 7:10.

вернуться

38

Cicero suae linguae (лат.) – Цицерон своего языка.

вернуться

39

Четырехнедельный период накануне католического Рождества.

вернуться

40

Exercitia spiritualia militaria (лат.) – обучение духовной брани.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: