Конечно, я нередко гадал, что там внутри, отрицать не стану. Но всегда переходил на другую сторону улицы и убыстрял шаги, чтобы не задерживаться тут, утаскивал сам себя подальше, точно тело мое было псом на поводке.

Однако сегодня сил на то, чтобы сопротивляться, у меня нет. Мокрый, измученный, с собственным моим именем, крупно написанным на груди, я перехожу улицу, приближаясь к большому серому дому.

Прибежище походит на помесь склада со школой, — выстроенное в старомодном стиле здание с каменным фасадом в несколько акров и десятками одинаковых окон, оранжевых либо черных. В геометрическом центре его расположен лепной парадный вход с девизом на портале. «GIB MIR DEINE ARME[1]», говорят его тускло-радужные, из железа кованые буквы.

Прежде, чем окончательно принять решение, я какое-то время мешкаю, — вдруг дождь да и прекратится. Прохожу вдоль всего фасада в надежде увидеть, что там, за зданием, однако щели, отделяющие Прибежище от соседних домов, слишком узки. Я вытягиваю шею, стараясь заглянуть в одно из окон, — ну, во всяком случае, мне кажется, будто я ее вытягиваю. Я знаю, на самом-то деле, шею вытянуть невозможно, и сколько бы мы ни тужились, рост наш останется неизменным. Но это не мешает мне выпячивать, на дурной манер, подбородок.

В конце концов, я набираюсь храбрости и стучу в дверь. Ни звонка, ни дверного молотка здесь нет, а костяшки моего кулака, колотясь о твердое дерево, создают шум не намного больший, чем от ударов дождя. Внутри «пок-пок-пок» моих косточек, скорее всего, примут за рокот воды в дождевой трубе. Однако, заставить себя постучать еще раз — и стучать, пока кто-нибудь не услышит, — я не могу.

Ожидая, я переминаюсь с ноги на ногу и чувствую, как теплый пот и дождевая вода пропитывают, затекая в ботинки, подошвы моих ступней. Футболка промокла настолько, что свисает почти уже до колен, и мне удается разобрать номер, по которому следует позвонить тем, кто меня увидит. Я закрываю глаза, досчитываю до десяти. И слышу доносящийся сверху скрежет металла по дереву.

Подняв взгляд к темнеющему фасаду, я вижу в окне над порталом, словно в жутковатой раме, глубокую старуху в одежде медицинской сестры или нянечки. От дождевой сырости ее передергивает, однако она, не заботясь о своих безупречно уложенных волосах и хлопковом пастельном халате, почти что высовывается из окна. Впрочем, все-таки не высовывается, а просто смотрит на меня, наполовину накрытого тенью, сверху.

— Чем мы можем вам помочь? — опасливо спрашивает она, едва-едва перекрывая голосом гомон дождя.

Я вдруг понимаю, что ответить мне нечего, нет слов. И потому убираю с груди руки, смущенно приоткрывая надпись на футболке. Мокрая белая ткань липнет к коже, когда я отклоняюсь назад, помаргивая от бьющих в глаза струй. Старуха внимательно читает, глаза ее пробегают слева направо и назад. Покончив с чтением, она протягивает бледную, с костлявым запястьем руку к оконной защелке, плотно закрывает окно, отгородясь от меня темным стеклом, и исчезает.

Несколько мгновений спустя дверь со скрипом отворяется, и я вхожу в здание.

Еще до того, как за мной захлопнулась дверь, шум дождя проглатывается тишиной угрюмого интерьера старого дома. А я неуверенно переступаю порог, отделяющий меня от безмолвия.

Нянька ведет меня по устланному красным бархатом вестибюлю с длинной чередой потолочных светильников, в каждом из которых горит, похоже, по лампочке ватт от силы в пятнадцать. Истертый ковер под ногами, замысловатого рисунка обои, полопавшиеся, отстающие от стен у плинтусов и карнизов. Следуя по желтому коридору за чуть мерцающим в темноте форменным халатом старухи, я искоса поглядываю на висящие по стенам портреты в позолоченных рамах: строгие старцы в серых одеждах, иссохшие под патиной бесцветного лака, похожие на университетских донов или промышленников викторианской поры.

На нашем пути неизвестно куда, мы минуем подобие офиса, — я мельком вижу через окно картотечные шкафчики и чье-то тучное тулово, склонившееся над заваленным бумагами столом. Однако старуха не останавливается; если мое присутствие в Прибежище и подразумевает возню с какими-то документами, заполнять их самому мне, по-видимому, не придется.

Открывается еще одна дверь, я попадаю в помещение совершенно иное: большую, с высокими потолками столовую, столь ярко освещенную лампами дневного света, что я начинаю моргать и едва не оступаюсь. Просторная, как гимнастический зал, и уютная, как подземный гараж, столовая Прибежища приветствует меня, кем бы я ни был. Блекло-розовые стены ее, пластмассовая мебель и обшарпанные деревянные полы сверкают, отражая свет.

На одном конце этой залы, рядом с дверью, в которую я вошел, виднеются за буфетной стойкой две утопающие в бульонных парах толстые старухи. Они черпаками разливают суп по глиняным мискам, выуживают из запотевших пластиковых пакетов ломти белого хлеба, выдергивают из древних черных аппаратов образцово поджаренные гренки. Одна из них взглядывает на меня и улыбается — на полсекунды, перед тем, как вернуться к своим трудам.

Все остальное пространство заполнено сотнями разношерстных стульев (самшитовых, набранных по лавкам старьевщиков, и из нержавеющей стали) и множеством столов, покрытых, по преимуществу, жаростойким пластиком. Заполнено оно и людьми, мирной, негромко жужжащей толпой мужчин, женщин, подростков, — их здесь под сотню, а может и больше. С самой первой секунды, не успев еще воспринять ничего другого, я ощущаю исходящие от них мощные токи — токи общей безнадежности. В остальном они так же несхожи, как стулья — здесь представлены все размеры и формы, от приземистых толстячков до страдающих анорексией скелетов, от английской розы до черного дерева Ямайки. Большинство уже сидит, некоторые переходят столовую, сжимая в ладонях миски с поднимающимся над ними парком, отыскивая, где бы присесть. На всех и на каждом из них по белой футболке, точь-в-точь такой, как моя.

Дверь за моей спиной захлопывается; старуха оставляет меня на собственное мое попечение, как будто здешние порядки очевидны сами по себе. Да, собственно, и очевидны. Кулаки, которые я сжал в предвкушении опасности, обмякают, я смиряюсь с тем, что мой приход никакого впечатления на здешнюю массу людей не произвел. Я уже стал одним из них.

Неуверенно, я подступаю к буфетной стойке. У нее стоит, ожидая, опершись локтями о край, бородатый мужчина с буйно разросшимися бровями и ярко-синими глазками. Тело его более-менее развернуто ко мне, а взгляд неотрывно наставлен на старух и на гренки, которые они намазывают для него маслом. И я, пользуясь случаем, читаю то, что написано на его майке.

А написано там вот что:

ДЖЕФФРИ АННЗЛИ

47 ЛЕТ

Джеффри исчез 7 апреля 1994 года,

прямо с места своей работы в Лидсе. Он водил

голубой «Мондео», номерной знак L562WFU.

В последнее время Джеффри нехорошо себя чувствовал,

его собирались поместить в больницу, на лечение.

Он может искать работу слесаря-газовика.

Семья Джеффри очень о нем беспокоится.

По словам жены, он был тихим человеком,

очень любившим двух своих дочерей.

«Мы просто хотим узнать, как он, —

говорит она. — Теперь уже все уладилось».

Может быть, вы видели Джеффри?

Если у вас имеются какие-то сведения о нем,

позвоните по горячей линии «Без вести пропавшие».

Джеффри Аннзли протягивает большие узловатые лапы и принимает в них тарелку с едой. Никакого супа, лишь горка гренков. Он бормочет слова благодарности, разобрать которые мне не удается, и отходит к уже занятому им за одним из столов месту.

— Что будешь, голубчик? — спрашивает из-за стойки старуха. У нее выговор уроженицы Глазго и лицо пожилого трансвестита.

— А что у вас есть? — спрашиваю я.

вернуться

1

Приведи ко мне убогих твоих (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: