Да, генерал Биязи любил сходу произвести впечатление, вызвать к себе интерес и симпатию, влюбить в себя. И производил впечатление, и вызывал, и влюблял, и завоевывал симпатию. Сутью его личности и работы было представление, что культура — могучее оружие, армии и в мирное и в военное время нужны люди, блестяще образованные, знающие языки, историю, географию, быт и нравы стран мира, и кроме минимальных знаний, насущно необходимых, чтобы допросить пленного, узнать, как проходит передний край обороны, сколько орудий в его батарее или самолетов на аэродроме, нужен большой запас знаний, который позволит прочитать сложнейший военный текст, разобраться в любом уставе и наставлении, в любой скорописи, в хитрости того, кто отвечает на вопросы. Нужно то, без чего сегодня можно обойтись, но что понадобится непременно завтра, послезавтра, через год, через несколько лет.
Допрашивая в лагере пленного о расположении цехов одного огромного берлинского предприятия, я ошеломил его и сделал разговорчивым, спросив, ходят ли еще часы на здании дирекции. Наш генерал говорил, что переводчику мало знать уставы и наставления противника, он должен знать вид его городов, быт, нравы, обычаи, собирая эти знания отовсюду, в том числе и из художественной литературы. А завод, которому был посвящен допрос, описан в романе одного немецкого писателя. И то, что я знал этот роман, в нацистской Германии запрещенный, говорил с пленным так, будто недавно побывал на этом заводе, решило ход допроса.
Хотя многим это казалось ненужным излишеством и вредным чудачеством, но Биязи упорно собирал знатоков даже таких языков, о которых тогда мало кто слыхивал. Зачем они могут понадобиться? Но Биязи не ошибся: скоро понадобились!
К людям, по-настоящему образованным, наш начальник был преисполнен великого уважения. Любо-дорого было поглядеть и послушать, как он говорил с знаменитыми лингвистами, со специалистами но педагогике и методике, с представителями прочих гуманитарных профессий. Когда институт вернулся в Москву, он собрал на кафедрах и в Ученом совете цвет гуманитарных наук, лелеял известных ученых, прочно сдружив наш институт с МГУ и ЛГУ, с Академией наук. Председателем экзаменационной комиссии по языковым дисциплинам бывал у нас академик В. В. Струве, кафедру литературы некоторое время возглавлял профессор Н. Я. Берковский. Напечататься в Трудах и Ученых записках института было лестно любому ученому. Генерал не старался казаться поклонником науки, он им был. Полный уважения к ее маститым мужам, он любил научную молодежь и доверял нам, молодым преподавателям, самостоятельные курсы. В двадцать лет с небольшим с его благословения мы читали старшекурсникам самостоятельные курсы, читали на немецком языке — тоже требование нашего генерала. Однажды он представлял нас, своих питомцев, уже упомянутому академику В. В. Струве. И академик приветливо, в лучших университетских традициях сказал:
— Рад познакомиться с вами, коллеги.
Мы были польщены, по больше нас просиял наш Николай Николаевич.
Генерал Биязи научил нас многому. Среди прочего — безукоризненным военным манерам. Они в его представлении прежде всего включали точность. Он никогда не действовал по пословице «Начальство не опаздывает, оно задерживается», не задерживался и не опаздывал ни на минуту. Но и подчиненным опозданий не спускал. В особый гнев его приводило опоздание минутное.! «От опоздавшего на десять минут требую объяснения — у него должна быть причина. Наказать накажу, но объяснения должен выслушать. Опоздавшего на минуту наказываю сразу — это распущенность», — говорил он.
Хорошие военные манеры в представлениях генерала Биязи включали в себя вежливость по отношению к мужчинам и галантность по отношению к женщинам. Если к нему в кабинет входила женщина, он неизменно вставал. В ту пору в армии, а особенно у нас в институте, служило много женщин, и генерал, разговаривая, например, с начальником кафедры, женщиной в звании майора, говорил с ней, как полагается говорить генералу с офицером, начальнику с подчиненным, но никогда не забывал, что перед ним женщина.
Был он вспыльчив. Но в гневе не кричал, и уж тем более, не бранился. Биязи в гневе понижал голос и начинал говорить холодно-язвительно. Это действовало сильнее крика. Однажды он столкнулся на плацу с группой молодых военных преподавателей. Мы были возбуждены каким‑то происшествием, обсуждали его громко, употребляя отнюдь не литературные выражения. Мы еще не успели заметить начальника института и отдать ему полагавшегося приветствия, как он заметил и услышал нас и произнес всего три слова:
— Офицеры! Интеллигенты! Филологи! — Мы были готовы провалиться сквозь твердь плаца.
Когда в августе 1945 года я доложил генералу о возвращении из Берлина к постоянному месту службы и на его вопрос «Что было особенно любопытно?» рассказал, как допрашивал пленных из Западного батальона переводчиков вермахта и об особенностях применявшейся у них методики обучения, он не имитировал интереса. Ему было действительно интересно. Генерал тут же вызвал тех, кого это касалось по должности, и приказал мне — Повторите еще раз! А потом:
— Готовьте подробное сообщение!
Не знаю откуда, но наш генерал узнавал о наших личных тревогах и заботах. Мне нужно было привезти домой жену из больницы. Она была очень слаба. Такси тогда в Москве еще не ходили, «левак» был нам не по средствам. Меня неожиданно вызвал адъютант генерала и сказал, что начальник института на следующий день дает мне свою машину. Такое не забывается!
Впрочем, иной раз об этом у нас шли споры — что стоит за таким поведением генерала: искреннее движение души или любовь к популярности. А это ипостась все той же проблемы — быть или казаться?
Однажды наш генерал проводил с нами беседу о военной психологии. Он привел такой пример.
После тяжелого сражения и перед сражением еще более тяжелым Наполеон обходил походный лагерь. Он увидел, что один из его гренадеров, стоя на часах, уснул и у него из рук выпало ружье. Тягчайшее воинское преступление! Надо вызывать караульного начальника, снимать часового с поста, отдавать под суд. Кара за сон на посту — вплоть до смертной казни. Однако Наполеон поднял выпавшее ружье и сам стал на пост вместо спящего гренадера. Когда разводящий привел смену, Наполеон сказал ошеломленному капралу: «Я приказал часовому отдохнуть!» Император был единственным, кто, кроме караульного начальника, имел право сменить часового на посту. На утро об этом узнал весь лагерь, к началу сражения — вся армия. Генерал рассказал нам эту историю с истинным восхищением.
— Каково! — воскликнул он. Однако его восторг разделили не все. Завязался спор. Генерал дал высказаться всем нам, начиная, по старинному воинскому обычаю, с младших по званию.
— По-моему, это актерство! — сказал один из нас.
— Ради поднятия боевого духа можно и по-актерствовать, — сказал генерал. — Будто бы Суворов не актерствовал! В масштабах предстоящего сражения один уснувший гренадер сам по себе вряд ли встревожил бы Наполеона, но ради укрепления дисциплины он мог сыграть ярость. А он сыграл чуткость и не просто не наказал солдата, а стал на его пост часовым. Подчеркнул: «Я тоже солдат». Если для пользы дела полезнее выглядеть снисходительным, добрым, зачем показывать себя злым, грозным, мстительным?
Мне часто вспоминался этот пример и его анализ, и я подумал, что диалектика «быть или казаться?» сложнее, чем мне представлялось когда‑то.
Последний раз я увидел нашего генерала в трудных для него обстоятельствах. Его новое назначение в одну из военных академий было весьма скромным.
Нам, большой группе его бывших подчиненных, было приказано принимать в академии экзамены по иностранным языкам. Мне думалось, что генерал предпочтет избежать встречи с нами. Зачем ему представать перед нами в новом качестве?
Плохо же я знал нашего генерала! Он встретил нас сам, встретил с необычайным радушием. Оказалось, помнит каждого. Всех расспросил, всем пожелал успехов, а потом пригласил отобедать с ним в столовой академии, проявив за столом хлебосольство, радушие, искреннюю приязнь к своим питомцам.