На его физиономии, непропорционально маленькой по сравнению с крупным шарообразным черепом, впервые появилось выражение безнадежности. Он неподвижно сидел за столом в элегантном светло-сером костюме и смотрел на меня.
— Ни в коем случае! — закричал я. — Это совершенное безумие! Оставить на свободе убийцу, который работал так чисто, что ни одного свидетеля не осталось в живых!
— Это ваше мнение. А на суде часто выясняется, что истцом руководила ненависть или, скажем иначе, индивидуальное предубеждение. У нас богатый опыт, у судей, у адвокатов, а также у прокуроров, да, и у них! Нередко правосудие пытаются превратить в орудие личной мести… Я не хочу отнести это к данному случаю, я только констатирую факты. Но это и вынуждает судей к сугубой осторожности.
В его тоне я уловил скрытое недоверие.
— Но ведь с этим можно бороться.
— Разумеется. И одной из мер является требование представить свидетелей, не менее двух благонадежных свидетелей. По-вашему, это неправильно? — резко спросил он. Последние слова прозвучали как свист косы, сверкнувшей во ржи.
— Нет, нет, нет… но должно же быть исключение для особых случаев. Времена были столь необычные, что ни один законодатель не мог их предусмотреть.
Адвокат снял темные очки и окинул меня тусклым взглядом.
— Можете вы добыть свидетелей или нет?
— Не могу, вы это сами знаете! — в бессильной злобе крикнул я. — Это все бюрократизм! Я требую справедливости!
Он невозмутимо взглянул на меня и ответил сухо:
— А я адвокат и требую свидетелей.
Весь дрожа от ярости, я вскочил и закричал:
— По городу разгуливает убийца, а судьи пожимают плечами. Но если ни один суд на земле не желает помочь жертвам, я им помогу. Я уничтожу убийцу.
И сразу воцарилось молчание. Адвокат поднялся. Тучной громадой возвышался он над столом. Папку он держал под мышкой, а тут внезапно швырнул ее на дубовую доску стола так, что она соскользнула ближе ко мне.
— Значит, вы будете прямым продолжателем того, против чего тогда боролись, — заговорил он. — Неужели вы этого не сознаете? Вы подменяете право произволом!
Я сам испугался того, что открыто высказал впервые, и ответил:
— Правом ведают люди, очень часто те же люди, которые тогда, по приказу, отстаивали несправедливость.
— У вас крайне односторонняя точка зрения.
— Верно. У меня и может быть только одна точка зрения — точка зрения жертв. Верьте мне, эта позиция очень обостряет зрение.
Мы стояли у стола друг против друга, обитатели разных миров. Переживания, мысли, взгляды — все у нас было разное, возможно, даже противоположное. Он выпрямился, в голосе его зазвучали решительные ноты:
— Короче говоря, пока существует правосудие, обвинения как такового для приговора недостаточно.
— Но всего этого вполне достаточно, чтобы вынести приговор правосудию, — в бешенстве выкрикнул я.
Он перегнулся через стол, оперся на него обеими руками и, выдвинув нижнюю челюсть, произнес с оттенком угрозы в голосе:
— Выслушайте меня внимательно, господин Брендель: если этот самый Пауль Ридель внезапно умрет, случайно, разумеется, знайте, перед вами у стола стоит человек, который понимает, что здесь имело место убийство.
— Этот человек — вы?
— Да, я. Я вас предостерегаю, и помните: в вопросах правосудия я шутить не люблю.
— Я тоже, господин адвокат, я тоже…
— Вот вам мое последнее слово, господин Брендель. Достаньте свидетеля, иначе я решительно прекращаю…
Но я уже не слушал. Я убежал из его кабинета. Я был глубоко потрясен тем, что выкрикнул в пылу спора. Как? Я намерен уничтожить убийцу? Я — своими руками? Что за дерзновенная мысль! А святость человеческой жизни? Святость жизни существует в благочестивых книжках, но отнюдь не в запятнанной кровью действительности. Те времена научили меня, что жизнь большей части людей гроша ломаного не стоит. Да, конечно — на фронте, в концлагере, в городе во время бомбежки, в лагере для военнопленных! Но ведь здесь-то, сейчас тоже фронт, оставшийся от фронта котел, в котором мы сидим — он и я, уставясь друг на друга с первобытной ненавистью. Ридель должен умереть, но что его убьет? Выстрел, нож, несчастный случай? Да, преднамеренный несчастный случай. Эта мысль не покидала меня с тех пор и до настоящей минуты, когда я сижу за рулем машины…
Кстати, поиски мои увенчались успехом. Я нашел того, кто судил нас. Я нашел К., бывшего председателя суда. Организация лиц, преследовавшихся при нацизме, собрала о нем подробные сведения.
Я держал в руках листок из картотеки и тщательно изучал его. Карьера обычная: референдарий, штурмовик, затем перешел в нацистский автомобильный корпус, асессор, судья, член военного суда, после войны, как сочувствующий, зачислен в ведомство юстиции, ныне член земельного суда в М., недалеко отсюда.
Я поехал в М. В здании суда я долго блуждал по коридорам, разыскивая зал, в котором вновь думал увидеть К. за судейским столом.
Наконец мне сказали, что обычно он председательствует в зале заседаний номер три. Я потихоньку приоткрыл дверь с дощечкой «для публики» и вошел. В голом, грязно-зеленом помещении почти не было народа. Перед скамьей подсудимых стоял низенький круглоголовый человечек с физиономией карлика и непрерывно говорил. Судья время от времени вставлял короткие вопросы. Это был не К.
Оказалось, что я пришел слишком рано. Что ж, можно подождать. Я столько уже ждал, что отвык от нетерпения. Когда я очутился среди публики, той своеобразной категории людей, которые наводняют залы суда, чтобы насладиться зрелищем преступников, чужого отчаяния, гнева и слез, когда я очутился среди этих женщин с холодными глазами и хмурых мужчин, я вспомнил, с какой огромной терпимостью, с какой снисходительной добротой относятся многие нынешние судьи к преступным деяниям недавней диктатуры и как редко карают их.
Здесь разбиралось не политическое дело. Речь, по-видимому, шла об убийстве. Во всяком случае, во время короткой перепалки с подсудимыми это слово употребил прокурор, укрывший свое злобное детское личико за массивными роговыми очками. Но подсудимый твердил свое. Низенький, седой, стоял он перед судейским столом. Физиономия карлика непрерывно и неожиданно меняла выражение. Лихорадочная патетическая жестикуляция сопровождала его защитительную речь. Тоненьким слабым голоском обращался он к судье, точно строчил на швейной машинке, а судья внимательно изучал его, не прервав ни разу, как и все остальные участники, видимо растроганные бесхитростным рассказом о горестной человеческой судьбе. Подсудимый сделал театральный жест и энергично потряс головой:
— Нет, нет, господин судья, совсем это было не так… Да и нож на кухонном столе я увидел за секунду до того, как его всадить. Все остальное — выдумка. Ведь показывает же вам направление удара, что лезвие вонзилось справа вверх… И он не вымолвил больше ни слова. Просто лежал у моих ног, а они все отстали от меня, подхватили его и понесли, и уж только когда дверь закрылась, я услышал, как они там топочут и галдят. А я вдруг остался в кухне совсем один и услышал, как кто-то ужасно тяжело дышит. Оказалось — это я сам. А нож для хлеба был совсем чистый, только у черенка чуть вымазан красным, самую чуточку, Я, помнится, еще подумал: все это враки насчет крови, которая стекает с ножа, враки из романов. Я подставил его под кран и ждал, чтобы пришла Анна. Я крикнул: «Анна… Анна…» — а она все не шла. Наверно, за туфлями побежала, подумал я. Откуда мне тогда было знать, что все меня предали — и Шмидтман и остальные. И вдруг, когда я держал нож под краном, мне стало очень страшно, я и закричал: «Анна… Анна…»
Я подумал: будь здесь в кухне моя Анна, она бы меня побранила и мне от этого стало бы легче. Мне нужно, чтобы со мной поговорили построже. Но так со мной говорить я позволяю только тем, кто мне мил. Чужим — ни-ни. Анне я позволяю. Она, знаете, так умеет сказать, что человеку не обидно. Одернешь ее, бывало… «Придержи ты язык, Анна, слышишь!.. Придержи язык!» А она знай свое мелет. И вдруг откинет этак волосы со лба и ноздри раздует. Тут уж я вижу — пора, братец, сматываться, и я хватаю фуражку с крюка. Женщине надо дать передышку, чтобы она утихомирилась, вот я и ухожу, а когда вернусь — суп стоит на печке, а она лежит на скамье. Там она и спит. А я сплю в коридорчике на раскладушке. До того дня все шло как по маслу, я никому Анну в обиду не давал. Ну, конечно, она не красавица, да и как быть красивой при такой бедности и когда день-деньской работаешь швеей. Но сердце у нее, скажу я вам, милостивые государи, чистое золото, и в доме никогда ни пылинки. За что бы Анна ни взялась, все у нее ладится, — руки у нее спорые, вот что. Посадит она салат — он непременно взойдет, изжарит картошку без сала — не картошка будет, а объедение, положит тебе руку на голову — и головной боли как не бывало. Вот какая у меня Анна. Стоило мне сказать: «Послушай, Анна, слышишь, поют?» — и она слышала, а все другие, олухи, ничего не слышали. Уши-то у них дерьмом забиты.