— Вы себе не представляете, чего мне это стоило.
Я молчал. Может, он разговорится. И он разговорился.
— Для человека моею склада тяжелее всего было выносить такие приговоры и… оставаться при этом человеком. Ведь случай с вашей подпольной группой не был единичным, были и другие… Так или иначе, мне очень нелегко давались подобного рода приговоры. Впоследствии, при денацификации это нашло многократное подтверждение… Потом передо мной даже извинялись. Я никогда не упоминал об этом, но для вас делаю исключение, потому что вы лицо причастное — нет, что я!.. пострадавшее. Так сказать, для очистки совести. Вообще-то мы, судьи, чаще всего были на вашей стороне.
На сей раз «вот как» произнес я.
Его лицо сняло благородством в красноватом свете настольной лампы. Глаза попугая пристально смотрели на меня из-под пленки.
— Я был бы вам крайне признателен, если бы вы постарались подавить в себе враждебные чувства в отношении меня, буде таковые у вас имеются. Поймите всю сложность ситуации, зависимость нашего положения и железную необходимость. У судьи был один выбор — либо безоговорочное послушание, либо концлагерь. И если бы я отказался произнести такой приговор, это бы все равно сделал мой преемник. А в них недостатка не было. Нет, нет, к таким вещам нельзя относиться опрометчиво.
— Ну, конечно, конечно.
— Кроме того, примите во внимание еще одно обстоятельство, о котором сейчас забывают. Время было военное. В любой другой стране вас тоже признали бы виноватым. И, надо полагать, повсюду сочли бы уместной такую меру наказания. Смею вас в этом уверить.
— Да, конечно, вопрос только в одном, господин юстиции советник: за что сражались народы.
— Ну, мы-то сражались, чтобы спасти свой домашний очаг и оградить от опасности отечества. Не правда ли?
— Нет.
— Что?
— Я сказал — нет, и больше ничего.
— Вы придерживаетесь иного мнения?
— Да.
— Как это возможно?
— Чтобы оградить свое отечество, незачем вторгаться в отечества других людей — во Францию, Норвегию, Польшу, Россию, Грецию и прочие страны. Их можно насчитать не меньше дюжины. Значит, в итоге это была война завоевательная, не правда ли?
Молчание. Мягкий вечерний ветерок шелестел листьями деревьев. Из соседнего сада донесся сонный детский смешок. Мне почудилось, что на террасе стало темнее.
У К. был озабоченный, притворно озабоченный вид.
— Вы говорите, его звали Пауль Ридель?
— Да.
— Нет, не могу припомнить.
— Может случиться, что вам придется свидетельствовать под присягой.
— Я всегда готов способствовать выяснению истины.
По его виду я понял, что теперь он постарается уничтожить в себе, замуровать, начисто истребить малейшие воспоминания о Риделе. Я понял, что он немедленно пустит в ход всю свою изворотливость, я понял, что он по-прежнему готов выносить те приговоры, каких от него ожидают.
Я поднялся.
— Мне очень жаль, я надеялся получить от вас кое-какие разъяснения.
Он стоял передо мной в учтивой позе, статный и осанистый. Левый глаз дергался, правый сверлил меня своей неподвижной желтизной.
— Я чрезвычайно огорчен, что память мне изменяет. Но столько я тогда провел такого рода дел и столько потом было других событий, что при всем желании я ничего припомнить не могу. Все мы только люди, не правда ли? Но я не пожалею сил, чтобы помочь, чем смогу, особенно в таком прискорбном случае, как ваш.
Он подошел ко мне. Окруженные набрякшими веками неподвижные глаза попугая устрашающе надвинулись на меня.
Он протянул мне руку с теплой сердечностью. Но я не подал ему руки и отвернулся. В темноте сада журчал про себя дождевальный аппарат. Я прошел сиявшую огнями гостиную и захлопнул за собой парадную дверь.
С этим покончено.
Он, несомненно, знал о Риделе. Он мог быть свидетелем, но он молчал. Много позднее я прочел в газеткой корреспонденции, что К. когда-то приговорил к смерти женщину, мать четверых детей, за то, что во время кампании «зимней помощи» она присвоила шерстяные вещи стоимостью в тридцать марок. Женщина была казнена.
Когда К. судили, выявились и другие случаи узаконенного убийства. Он принадлежал к числу кровавых судей, которые выносили смертные приговоры даже в тех случаях, когда мера наказания зависела от усмотрения судьи. Отчеты о суде над К. печатались во всех газетах. Прежние его сотрудники воздерживались от обвинений. Они позабыли все, что могло ему повредить. Все действовали сообща: защитник всячески доказывал, что К. не сознавал неправоты своих поступков. Наоборот, он был убежден, что такими смертными приговорами укрепляет боевой дух немцев. К. был оправдан.
Я представлял себе, как он, холеный, хладнокровный убийца, подняв узкую, аристократической формы голову, покидает зал, садится в собственный огромный лимузин, сопутствуемый своими лощеными соучастниками, которые засели в управлениях, канцеляриях, министерствах и, подмигивая друг другу, образовали единый фронт молчания.
И снова пришлось мне идти наперекор безнадежности, одиночеству и бессилию. Кого могли тронуть прежние жертвы? Уж никак не молодежь, которая понятия обо всем этом не имела.
Должно быть, это пережил каждый из нас, кто был в заключении и вышел на свободу. Из темных подвалов мы возвратились в мир, где веял ветер и солнце согревало нам руки, где шел дождь и где мы имели право сами отворить дверь.
Наш мир лежал тогда в развалинах после окончательной катастрофы. В свое время мы не переставали предостерегать против нее, мы яростно боролись за мир на земле. Большинство из нас погибло. А немногие уцелевшие? Кому мы были нужны? Кто стремился узнать у нас какие-то подробности? Решительно никто.
Мы затаили свое изумление. Неужели те, кто позабыл о нас, когда нас швырнули в подземелье смерти, неужели они и в самом деле не хотят узнать, как это тогда было? Нет, ничего они не хотели знать. Они ни о чем не спрашивали. Они шныряли по сплошным развалинам в погоне за куском хлеба или сигаретой. В свое время они работали на войну, приведшую к полному краху. Они были слепы тогда и оставались слепыми. А главное — они уповали на великий закон забвения. Виновник злодеяния забывает о нем легче, чем жертва. Никто не расспрашивал, не заговаривал о прошлом. Люди вторично отвернулись от нас и плакались на собственную судьбу. Мы же молчали, уразумев наконец, что сестра оборотня зовется забывчивостью.
Забывчивость прячет злодеяния под своим покровом. Эта недобрая опекунша входит по ночам в спальни, где мечутся в беспокойном сне преступники, залившие мир кровью, и своими призрачными руками снимает с них бремя воспоминаний, чтобы у них назавтра прибыло сил и отваги. Она обволакивает дымкой страх и трепет, она ласково баюкает ужас, чтобы он уснул в миллионах голов. Она, бледная сестра оборотня, несет на смену злобе дурман забвения.
А если кто-нибудь не смирившийся попытается напомнить о море пролитой крови и потребует наказания, тысячи других скажут, качая головой: ничего мы об атом не знаем. Кровь проливали? Не верю. О каких злодействах идет речь? Мы ничего такого не припоминаем…
Я провел бессонную ночь. Я вспоминал Еву, исчезнувшую без следа. Может быть, она, она, моя любимая, умерла. Мне виделись ее светло-серые глаза, каштановые волосы, тонкая фигурка. Слышался ее обычно насмешливый голос. Если бы она была жива, лучшей свидетельницы не требуется. На следующий день я встретил ее…
9
три часа ПЯТЬДЕСЯТ минут
На улицу, где я выслеживаю добычу, свернула машина, вытаращив фары в темноту. Машина полицейская, с антенной. Она тормозит, подъезжая.
В ней сидят двое в полицейской форме. Мне становится не по себе. Что им нужно?
Я пригибаюсь, чтобы они меня не заметили. Что тут особенного? У края тротуара стоит машина, как стоят на улице многие другие машины. Если меня станут спрашивать, могу предъявить документы и водительские права. Нет, ничего я не пил, ни капельки спиртного, но, пожалуй, вы правы, я скоро поеду домой. Не извольте беспокоиться, господа, и будьте здоровы!