Ева лежала на досчатом дне лодки. Локтями она упиралась на кормовую банку. Взгляд ее скользил по озеру.
— Вот где настоящий покой, — прошептала она.
— Да.
— Здесь наконец ты понимаешь меня?
— Да.
— Тогда не будем больше говорить о прошлом.
— Наоборот, я как раз собирался предложить тебе повидаться с адвокатом. Я могу условиться с ним по телефону о встрече сегодня днем. Все утро он занят в суде. Если ты побываешь у него среди дня, уехать ты сможешь первым вечерним поездом. Тем самым, на который собиралась сесть вчера.
— Послушай, Даниэль, ты прямо какой-то одержимый. Что с тобой? — И она с изумлением уставилась на меня. В ее продолговатых глазах я прочел тревогу — тревогу за меня.
— Прошлой ночью я высказал тебе все, Ева. Теперь дело за тобой, решай, как знаешь.
— Да я все продумала, пока ты спал. Способствовать преследованию кого бы то ни было я не хочу. Даже просто не могу.
— Значит, ты меня подводишь?
— Нет, не подвожу, Даниэль. Пойми и ты меня. Я надеюсь еще стать нормальным человеком, каким была когда-то, смеяться и жить, как все люди. Но мои надежды рухнут, если на этом мучительном суде снова вскроются старые раны. И тогда уж я до конца дней так и буду калекой в душе. Оставь мне крупицу радости, пощади меня.
Она говорила тихо и настойчиво, все на одной ноте. Только под конец голос у нее сорвался. Она была глубоко взволнована и смотрела на меня с отчаянием во взгляде. Я был разочарован. А потом меня взяла злость. Все это звучало у нее очень мило, очень женственно, но меня она все-таки собиралась подвести.
— Дело не в объяснениях, а в поступках. Объяснить можно что угодно, вплоть до трусости и убийства. Щадить этого убийцу — значит разделить с ним вину за смерть Вальтера. Тебя это устраивает?
Она все еще смотрела на меня, но лицо ее теперь подернулось пепельной бледностью, а губы дрожали от ярости.
— И ты смеешь мне это говорить?
— Да. И еще имей в виду вот что: свидетелей можно вызвать официально, и тогда они обязаны дать показания. Суд принудит их к этому. Я укажу на тебя как на свидетельницу независимо от твоего согласия.
Она качала головой, не сводя с меня взгляда.
— Дан… Дан, опомнись, ты не владеешь собой, ты болен ненавистью… Ты погубишь себя, если и дальше будешь действовать, как в трансе. Образумься, Дан!
Ах, бедняжка! Оказывается, ею руководит жалость, высокий гуманизм, трогательное человеколюбие! Ну нет, на эту удочку меня не поймаешь!
— Прекрати эту пустую болтовню, — напустился я на нее, — бога ради, прекрати!
Она выпрямилась рывком.
— Греби к берегу! — приказала она.
Я схватил весла, словно собрался кого-то пристукнуть, и резкими, злобными взмахами погнал лодку к берегу. Я расплатился, и мы пошли вдоль озера. Было прекрасное теплое утро. Мы шли довольно долго, как вдруг я почувствовал, что ее ручка пристраивается на моей ладони. Я круто обернулся.
— Послушай-ка… — начал я.
— Нет, теперь послушай ты, — перебила она, — мы ожесточенно спорили о том, что нужно делать, когда преступление уже совершено. Мы рвемся в бой задним числом. Это мы умеем. А не лучше ли было бы заранее принять меры?
— Что ты хочешь сказать?
— О боже, боже! Ведь самое главное — не допустить, чтобы это повторилось. И, наверно, есть труды, книги, где все это подробно проанализировано.
— Конечно есть.
— Так разве не важнее изучить их, чтобы вынести оттуда урок?
— Ты увиливаешь.
— Нет. Оплакивать прошедшее — пустое дело. Куда полезнее по мере сил расчищать путь к лучшему будущему, в котором такое никогда не повторится.
Она повернула ко мне свое ясное, прозрачное, бледное личико. На лбу обозначилась морщина глубокого раздумья. От кого угодно ожидал я такого ответа.
только не от нее. На миг я совсем опешил. Что это значит?
— Это значит, — бодро подхватила она, словно читая мои мысли, — что причины подобных катастроф заложены в человеческом обществе. Там, надо полагать, многое подгнило, раз то и дело вспыхивают войны. Подрастают дети, много детей. Надо же им наконец вынести урок из страшного опыта предыдущих поколений. И скажи мне, Дан, разве это не самая важная задача для женщины?
— Конечно… — Теперь я понял ее.
— И эта задача поможет мне стать здоровым человеком. Ведь речь идет о будущем, Дан.
Я посмотрел на нее. И вдруг ощутил нечто вроде зависти к ее невозмутимому, почти жизнерадостному спокойствию.
— Когда ты все это продумаешь, напиши, Дан, и решай сам, можешь ли ты обойтись без меня на суде. Я все о себе сказала, и тебе теперь ясно, какое зло ты можешь мне причинить.
— Благодарю тебя. — Нет, конечно, я не смею настаивать. Она избрала правильный путь. И тем не менее… тсс, молчу.
— А теперь ни слова об этом.
— Договорились, Ева.
— Отлично. Ну а теперь выпьем по чашке кофе.
Мы направились в кафе. На открытой террасе стояло всего несколько столиков. Мы сели друг против друга. Она была прелестна в лучах утреннего солнца, глаза так и светились.
— Ты молодец, Ева, — сказал я после паузы.
— О боже, боже! Теперь он задумал ублажить меня сливочками! Кстати, их забыли подать к кофе.
Она насмешливо вздернула верхнюю губу. И тут же добавила шепотом, без тени насмешки:
— Вчера в поезде я тоже не ожидала, что это будет так хорошо.
— Это была ночь, проведенная под знаком щуки.
Мы развеселились и болтали всякую чушь. Потом поехали на главный вокзал, взяли свои вещи и вышли на перрон к поезду. Она стояла у окна вагона, тоненькая, с улыбкой на ясном личике.
— Ты мне скоро напишешь… Дан? — спросила она напоследок и улыбнулась неизъяснимой улыбкой.
— Скоро…
— Поезд отправляется!
И поезд умчал ее прочь.
10
четыре часа ОДНА минута
Ждать бесполезно. Сегодня ночью Пауль Ридель уже не придет. Но это ему не поможет. Разве что он проживет лишний день. На следующую ночь я опять буду сидеть в машине и терпеливо, безмолвно дожидаться его.
Он, верно, проторчит до утра в своем баре. Разгульная компания потребителей шампанского смакует и оплачивает его томные пассажи. А может, он сам выпивает в кабаке. Или где-нибудь в меблированной комнате проводит время с женщиной из тех, что торчат по ночам в барах, мучнисто-бледные, в шелках, с распутным взглядом и грубым соблазном в прокуренном голосе. И он рукой виртуоза ласкает ее напудренные прелести. Во всяком случае, он редко так поздно возвращается домой.
Нет, Ева не права. Пусть она идет своим путем. А эту миссию выполню я один, сурово и молчаливо.
Правда, вскоре после отъезда Евы у меня был еще один рецидив нерешительности. Тогда я еще не укрепился в своем решении. Не знал, что предпринять.
Ева твердо выбрала свой путь, думал я. Я как живую видел ее перед собой, ощущал запах ее волос, ее руку в моей руке. Я сидел в зале ожидания, мне казалось, что так я ближе к ней. Это было в субботу днем. За столиками сидело много народу в отличном настроении по поводу конца недели. Только я сидел один, как сыч. И вдруг я понял, что навсегда утрачу способность радоваться, если убью того человека. Остаток жизни я проведу в тягостном полумраке вины.
Я призвал мертвых. Я призвал Вальтера Передо мной встало его светлое, четко очерченное лицо. Я увидел, как он в далеком прошлом поднимает свою любимую серебристую трубу, чтобы исполнить сольную партию, которой все ждали с нетерпением. Нам казалось, что он говорит с нами, находит ни разу не высказанные, но всем понятные слова, песню души человеческой, жалуется и обвиняет.
Я призвал Пелле, который в начале войны раненым возвратился из Польши. Ничего, нога кое-как двигается, рана оказалась не очень тяжелой. Настоящая рана была гораздо глубже. Никто в нашей группе не боролся так страстно и неутомимо, не щадил себя так мало, как он. Смеялся он редко, но руки у него были умелые, а сердце чистое.
Я призвал Мюке, нашего юного зенитчика ПВО, нашего скрипача, острого на язык, настороженного, как перепелка, прямого и правдивого во всех своих помыслах. Мюке — истое детище войны — побывал в разных переделках, жил, где придется, и когда мы распекали его за какой-нибудь промах, он пригибал к плечу круглую мальчишескую голову и гнусил: «Господи помилуй, мама бранится…» Мы для него были вроде родителей. Он в этом нуждался. Временами! И когда Ева распекала его, он блаженствовал и чувствовал себя среди нас как дома.