Теперь в Варшаве, должно быть, еще холодно: в Лазенковском саду деревья голы, а по дорожкам разлились лужи… Как часто гулял он в эту пору с Лизой… Над ними неистово горланили грачи, клубились медленные серые облака. Сев на скамью, Лиза воткнула зонтик в мягкую хлюпающую землю, и когда она его подняла, Сергей Матвеевич видел, как медленно наполнялась водою вдавленная зонтиком ямка… А Лиза сказала тогда… Пустяки! Что она могла ему сказать?..

Потом в Размайтостье он познакомился с Жоржеттой Ригаду… Это случилось вскоре после того, как он остался… когда Лизы уже с ним не было. «Ты, конечно, простишь меня — я не виновата»… Боже мой, разве он считал ее виновной в чем-либо перед ним?.. Лазенковский парк и облака, и галки, и мутные лужи под ногами,— все это он помнит, не может забыть. Когда он ехал с Жоржеттой в автомобиле из Размайтостья, он не видел неба, деревья смутно мелькали за зеркальным окном, а лужи под толстыми шинами колес обращались в грязные брызги.

…Может быть, он это сделал назло и только после привязался к Жоржетте. Спору нет, Жоржетта до сих пор прекрасна. Ее глаза, ее грудь, ее голос… Не так давно он пьянел при взгляде на нее. Но Лиза… как странно все в жизни. Она ушла от него, сказав: «Ты не будешь на меня сердиться?»,— таким голосом, точно ничего не случилось, и — он отпустил ее и целовал Жоржетту.

Ему удалась только одна маленькая хитрость, один маленький обман. Он сумел это сделать — зачем? Бог весть… Но Жоржетта до сих пор ничего не знает: над их кроватью, над их брачным ложем, над этим Ноевым ковчегом он повесил небольшой овальный портрет… Жоржетта называет его портретом «madame la mére». «Это портрет моей матери»,— сказал Сергей Матвеевич своей возлюбленной. Разве от этого черты лица на портрете перестали ему напоминать о Лизе? Его маленькая хитрость. Зачем она ему нужна? Разве что-нибудь приходит вновь? Конечно, нет. Он не знает, мог ли бы сейчас, увидя перед собою живую Лизу, почувствовать к ней то, что чувствовал раньше.

Безоблачное, бледно-зеленое небо поднялось выше, когда зажглись фонари, гул гиганта-города стал гуще и поплыл ниже. Длинные полосы белого света протянулись по тротуарам, острее пахло апельсинными корками, оседающим на асфальт дымом от каменного угля.

Поеживаясь от предательской сырости под тонким своим pardessus, медленно шел Сергей Матвеевич вдоль бульвара, где, пронзительно взвизгивая, мчались один за другим автомобили, поводя перед собою огненными глазами, и жужжала серая толпа окончивших свои работы приказчиков и модисток.

Нужно было спешить обедать, чтобы поспеть вовремя в театр, где играла Жоржетта, но Сергей Матвеевич не хотел снова опускаться вниз, в подземелье.

Он постукивал тростью по асфальту тротуара, стараясь идти прямо, не горбиться, хотя несколько часов, проведенных на весеннем воздухе, давали себя чувствовать.

Проходя мимо торговки с бананами, он собрался было купить один банан, но тотчас же вспомнил, что его два франка уже истрачены, что осталось только десять сантимов на метро. Невольно краснея, поднимая плечи, точно желая втянуть в них голову, он пробежал вперед несколько шагов, стыдясь своей слабости и вместе с тем чувствуя непреодолимое желание, какое бывает у детей,— во что бы то ни стало съесть лакомый плод. Потом, заглушая в себе это волнение, он опять выпрямился и пошел дальше, стараясь ни о чем не думать.

Так редко случалось ему гулять по этим бульварам. Чаще всего он оставался дома и, сидя у окна, один на один играл в шахматы. Он боялся самого себя. Что делать — открытые кафе, цветы, фрукты всегда привлекали его, а Жоржетта редко оставляла ему деньги.

— Ты мальчишка, бестолковый мальчишка,— говорила она,— ты тратишься по пустякам; мне это совсем не нравится. Мы с тобой не богаты, старина. Вспомни, сколько осталось от твоих ста двадцати тысяч франков. Если завтра румяна мне уже не помогут, нам придется довольствоваться одним только супом. К тому же ты знаешь, как мне дорого одеваться, актрисе! А ты такой разиня,— потерял даже свой бумажник и не можешь равнодушно видеть автомобиль!..

Но зачем она говорит неправду? Он никогда не терял своего бумажника,— она это знает лучше его самого. Автомобили, ах, эти автомобили! Когда он приехал сюда впервые с Жоржеттой, они не слезали с автомобиля. Тогда еще он распоряжался деньгами. Автомобиль ждал их у подъезда гостиницы и у подъезда театра, где играла Жоржетта. Сидя тесно прижавшись друг к другу, они смотрели на зеленый газон Тюльери, в бесконечную даль Елисейских полей, на Триумфальную арку и Эйфелеву башню… В такие сумерки ветер несся им навстречу…

Там, в Варшаве, Лиза, стоя с ним на Маршалковской, сказала ровно за месяц до того, как ушла от него: «Мне кажется, что меня когда-нибудь раздавит автомобиль. Скажи, ты плакал бы, если бы узнал о такой моей смерти после того, что я тебе уже не была бы женой?»…

Ему казалось, что она при этих словах улыбнулась. Но шел дождь, и ресницы у нее были мокрые. Может быть, она плакала?..

А после, много после, стоя с Жоржеттой на самом верху Эйфелевой башни, с нежностью держа ее за руку, почему подумал Сергей Матвеевич, что вот один прыжок — и он умрет, не успев долететь до земли? Это было очень высоко, даже голуби не подымались до них, а дворец Трокадеро напротив, с его бассейном, казался игрушечным.

Сергей Матвеевич вздрогнул: он снова поймал себя на непростительной слабости — он сгорбился как дряхлый старик. Allons donc [12], нужно взять себя в руки, не распускаться! Но ноги шли все медленнее, и лаковые ботинки жали пальцы. Пожалуй, лучше сесть в омнибус, на самый верх, на империал {8}. Это будет похоже на мальчишескую эскападу, на воскресный пикник.

В густые сумерки подъезжал Сергей Матвеевич к Одеону. У подъезда в театр гудели моторы, а по галерее, вокруг него, горели кое-где электрические лампочки у книжных ларей. Сергей Матвеевич не сразу вошел в вестибюль. Он прошелся вокруг театра, вдоль темнеющих книжных шкафов, где пахло сыростью, пылью бумажной и кожей.

Там, остановясь перед витриной с эстампами, неясно выступающими из-под тускло мерцающего стекла, вынул поспешно Сергей Матвеевич из кармана платок и дрожащей рукой приложил его к глазам. Цилиндр съехал ему на лоб, худые плечи топорщились кверху, в книжном шкафу напротив тень его можно было принять за фантастическую тень маленького, сгорбленного старичка.

III

На кружевной скатерти туалетного стола, перепачканной гримировальными красками, в беспорядке валялись банки с помадой, бутылочки с эссенцией и пудреницы. В ярко освещенном зеркале выступало нарумяненное лицо когда-то красивой женщины — подведенные густо-черные брови, с горбинкою нос, малиновые губы, двойной подбородок.

Подымая полные набеленные руки, поправляла Жоржетта Ригаду прическу, отчего видны были у нее под мышками черные волосы, а из корсажа подымалась высокая грудь.

Обволакивая себя клубами сизого дыма, сидел, конечно, как всегда, на потертой кушетке, Ренэ Кадо, театральный рецензент бульварной газетки. Высоко подтянув на мясистых коленях брюки, отчего видны были его сиреневые носки, округляя толстые, похотливые губы, морща все свое одутловатое плоское лицо, рассказывал он новый скабрезный анекдот.

Яркий свет, табачный дым, острый, приторный запах разгоряченного женского тела и крепких духов ошеломили на время вошедшего в уборную Сергея Матвеевича. Проводя рукою по лысине, остановился он в нерешительности.

Жоржетта, не поворачивая головы, крикнула ему:

— Добрый вечер, мой Бобо, mon petite drôle! [13]

Ренэ Кадо воскликнул ей в тон:

— Черт возьми, вы не дали мне времени поухаживать за Жоржеттой!

Смущенно Сергей Матвеевич ответил:

— У вас, может быть, есть дела? В таком случае я могу выйти…

вернуться

12

по́лноте (фр.).— Ред.

вернуться

13

Мой забавный малыш! (фр.).— Ред.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: