— Теперь же вы, папашенька, домой ступайте,— говорит,— потому что у нас наутро дело есть. А штаб-квартирой ваш хутор будет. Туда мы все сволокем до поры,— место самое укромное, никому и в голову не встрянет.
— Хорошо,— отвечаю,— сыночек, очень это даже все чудесно, только бы мне сейчас покушать чего ни на есть.
— Ну, это вы, папашенька,— отвечает,— немножко ошиблись. Мы бы вам с полным удовольствием ужинать изготовили, но в соображении осторожности костров разжигать не можем. Ничего,— говорит,— не попишешь! — боевое положение, а до дела обнаруживать себя никак нельзя. Вы уж так как-нибудь перетерпите и на меня не серчайте. Завтра вас неукоснительно всем обдарим полной мерой, а сегодня не побрезгуйте со мною выпить.
И подносит мне кварту самогону на корке черствого хлеба.
— Пейте,— говорит,— папашенька, на здоровье!
— Как же,— отвечаю,— я пить буду, ежели без закуски?
— А вы хлебца с солью прикусите, оно и сойдет.
Ну, я сдуру возьми да и выпей. И представьте себе, спервоначалу оно совсем изумительно вышло, общупал себя со всех сторон — дуб дубом. Хоть бы сейчас в танцы.
И никакого смущения духа, полное настроение.
— Ну,— говорю,— сыночек наш, спасибо и на этом! Вообще,— говорю,— орудуй по форме и от присяги не отступай, потому что твое дело боевое, а на перемену профессии имеешь мое формальное благословение.
И с теми словами, поклонившись честной компании, удалился во мрак ночи.
Только пришлось мне из яру раз пять вылезать. Никак его, проклятого, одолеть не могу. Возьму приступом до средины, а оттуда по глине вниз. Едва на корячках вполз, уже и весь дух вон, в голове кружение, ноги трясутся, от кобеняка отбиться не могу — встрял между колен,— на сапоги пудовики набило, что же касательно желудка, так и передать невозможно — точно бы его всего вывернули: жжет, подлец, и крутит.
Как после того я на ноги встал и какими путями через зловещие туманы шел, хоть убейте — не вспомню.
Одно скажу — кричал криком!
Долго ли, коротко ли, однако таким манером до свету плутал и вижу — места знакомые. Ну, думаю, шабаш! Лягу на печь — весь день не слезу, пусть Марьянка сама управляется. И, представьте себе, в гнев пришел, прямо-таки до зубовного скрежета.
— Ладно! — кричу.— Я тебе покажу кузькину мать! Будешь ты у меня слушаться отца! Вот заставлю тебя сейчас печь истопить и все тут!
А сам ногами грязь замешиваю, но только по всем данным места знакомые: сажалку обойти, подняться на бугорок — он и есть мой хутор. Однако вижу коров на выгоне. «Что за опера? — думаю.— Совсем моя Марьянка сдурела, без времени коров выгнала… ну, погоди…» И иду я, значит, на коров вдоль сажалки, в расчете на случай потравы, а коровы — ходу. Представьте себе, будто никакого на меня внимания, травку щиплют, а между прочим отодвигаются. И чем я торопше к ним рвусь, тем они от меня дальше…
— Э, нет,— думаю,— я таки вас обдурю: что мне округ сажалки бегать за ними, лучше я на них через сажалку по ватерпасу {40} от кратчайшей точки. Сажалка у меня — одно слово что сажалка, а в настоящем положении лягушечной глубины. Плевое дело! И с таким расчетом, кобеняк подобрав, я с полным основанием в воду.
Да-с! Вот тут-то оно и вышло дело… не успел я передохнуть, как по самую маковку, а ноги — точно кто снизу держит и к себе тянет, а земля из-под ног бежит, а кобеняк на голову, а в мозгах орудийный разрыв. Караул! Обстоятельство несомненное — топну! Но крикнуть не могу — душит, темь непровидная, да к тому же лёт во глубину потрясающий.
Только и помню…
Но в неожиданности времени голос:
— Какого еще лешего валит?
А к нему другой:
— Шлялся тут который всю ночь пьяный.
А к другому третий:
— Уж не подстрелил ли, чего доброго, птицу?
И вот, как перед богом: чувствую, общупывает меня кто-то со всех сторон, за кобеняк потянул, хотя глаз не открываю — чур-чур меня, болотная нечисть,— однако сознание полное, и вдруг, представляете себе, смех:
— Да это же Григория Мыльняка батька!
— Ну и ну! Намылился старик — пожалуйте бриться! Вставайте, папашенька, приехали!
Все ж таки, беря в соображение несоответствие положения утопшего, я только один глаз приоткрыл и вижу — склонилось надо мной некоторое рябое лицо отвратного, но знакомого виду, а вокруг будто водяная облачность. Смотрю да молчу в ожидании — чего будет.
— Не узнаешь, папашенька?
— Нет,— отвечаю, подумавши,— как не узнать такое хайло? Только лучше бы его не видел ни разу — тошно!
— Это вам, папаша,— возражает,— с перепою тошно. Шутка ли сказать, всю ночку прогулочку совершали, да к тому же еще с кручи по грязи на салазках заголя сиганули! Полное,— говорит,— вам выражаю сочувствие!
А тут из облака другая личность: сынок единоутробный.
— Что же это вы, отче родимый,— кричит,— такого сраму наделали: людям на головы сыпетесь! Никак от вас этого не ожидал! Не будь туману, подстрелили бы вас живым манером!
Ну, тут я уже не стерпел. Сами понимаете, всякое хорошее настроение от таких событиев пропадает. Открыл второй глаз, сел наземь и кричу:
— Ослоухие дурни! Пропаду на вас нет! Самый вам раз в болоте жить с гадами. Только нет моего желания через вас от голоду до потери разума доходить, объедалы проклятые! Сгиньте!
Но представьте себе, никакого конца моим мучениям из этого не вышло. Подняли меня на ноги, обтерли кое-как да и говорят:
— Между протчим, папаша, видно, вам судьба такая — боевую долю вместе с нами делить. Радуйтесь, что целы остались, а то по туману могли бы шею сломить. Все ж таки со светом отпустить вас домой недопустимо в видах тайны нашей диспозиции, а потому предлагаем вам за нами следовать в поход. В дело вас не допустим по слабости вашего здоровья, однако помощь оказать сумеете. Сядайте в тачанку да и айда…
Как бы вы на моем месте поступили, хотел бы я поглядеть? Что тут прикажете делать! Кони ржут, братва ругается, сам батько Печеный на переднем возу куркулем развалился, кричит скрозь туман:
— Что, старик, перекрещиваться собрался? Так и быть, в кумовья зови!
Одно я только и думаю: куда ни на есть везите, скорей бы до горячего довезли, а от дела этого ихняго уж словчусь как-нибудь.
И тронулись мы, значит, в путь. Всего восемь возов, двадцать шесть хлопцев. Выбрались из яров на луга, а оттуда в лес, да лесом, проселочною дорогою пяток верст отъехали и стали. Солнце-то едва поднялось — плачет, снизу мокрень, сверху мокрень, по мхам склизко, и такая тоска меня обуяла,— представить себе не можете!
А бандитный народ возы в ряды установил, ружья из-под сена повытягал и к просеке. А Григорий мой первый из них заправила. Ну просто глазам своим не верю, откуда у него этой дерзости столько! Точно вот из рода в род — бандит почетно-потомственный.
— Вы, папашенька, не сумлевайтесь,— говорит,— мы это дельце живым манером обтяпаем. Плевая вещь!
— Ну уж нет,— отвечаю,— это ты себе как хочешь, я тебе не советчик, а сам я встревать в грязное дело не желаю. У меня руки чистые, орудуй в одиночку. Но только отца родного забывать не годится.
И с теми словами отошел в сторонку, на бугорок посуше, так что как раз весь плацдарм виден. Прилег — смотрю. Злодеи мои поперек рельс сосну свалили да под насыпь.
Поверите ли, траву вокруг себя пообдергал от досады. Однако слышу — гудет. И представьте себе, все громче, так, что даже земля подо мной затряслась… И гудет, гудет, и гудет, а у меня волосы дыбором!
Только выскакивает на пути хлопец. Помахал чевой-то красным флагом да снова под насыпь. Я даже уши заткнул. Вот сейчас, думаю, ад кромешешный!
Ну, между протчим, благополучно. Смотрю, ползет этакая громада, вытянулась из-за поворота и приставать начала. А тут с обоих сторон — братва.
— Эх, сволота, сволота! — шепчу.— И куда вы только лезете, и чего вам только надоть? Эх, сволота, сволота! Хай бы вас уж всех перестреляли!