Кучер вначале тянул, как голодный волк на косогоре, что-то похожее на «Гвоздик», а потом под шуршанье колес забылся и замолчал.
Верстах в трех от хутора, когда фаэтон, замедлив ход, поднимался на изволок, из-под куста татарского клена черной кошкой метнулась фигура, маленькая, согнутая. Пристяжная стрельнула ушами, покосилась и, всхрапнув, натянула постромки. «Дождь, видно, будет», — само собой, по многолетней привычке отмечать события, промелькнуло в полусонном и пьяном сознании кучера. Бесшумная, как тень, и невидимая в полуночном мраке фигура минуту бежала за фаэтоном и потом прицепилась где-то у заднего колеса. Так ребятишки «скатываются» на чужих телегах по улицам, незаметно прилепляясь к задкам.
Атаман, отсвечивая обнаженной плешиной, сопел с глухим присвистом (подбородок давил глотку, и дышать было тяжело), вытягивал и сгибал поочередно ноги, ворочаясь в кузове. Вдруг над головой его блеснула синим блеском тонкая полоска и чуть-чуть звинькнула… Атаман хрипло гамкнул, дернулся; голова судорожно откинулась назад, стукнувшись о железный ободок кузова, и застряла в углу.
— Что, ваш блародь? — Кучер пошатнулся на козлах. — Аль вы ничего… Ну, пошевеливай!
Лошади тряхнули бубенцами, пристяжная еще раз всхрапнула, и под откос фаэтон покатился быстрее.
А немного спустя, кучер открывал ворота во двор станичного правления. Ввел под навес лошадей, закрыл за собой ворота, а Рябинин все не сходит.
«За хорями гоняет». Кучер пожевал губами и подошел к фаэтону.
— Ваш блародь, ваш блародь, приехали!
Атаман безмятежно сидел, спустив к колесу руку. Обшлаг рукава двоился, протертый острым углом шины.
«Нализался как сапожник».
— Ваш бла… — Кучер хотел дотронуться до его плеча. Но в это время из-за облака выплыла луна и на минуту осветила лицо атамана: запрокинув голову, он злобно щерился оскалом зубов, и верхняя губа его неестественно кривилась. На белые, беззрачковые глаза, закатившиеся под лоб, падали дождевые капли…
Кучер застыл с открытым ртом.
В хате — голубоватый свет луны. По стеклу все еще ползали мелкие капельки, но дождя уже не было. У подоконника беззвучно плакала Агевна, подносила к лицу передник. Она мелко сотрясала плечами, глухо стукалась затылком о подгнивший наличник. Растрепанные волосы ее падали на плечи и прядями свисали к окну. На подоконнике, ласкаясь, мурлыкала кошка. Она упорно подталкивала Агевну под локоть, терлась спинкой о холщовую рубашку и все норовила заглянуть в глаза. Агевна беззлобно щелкнула ее, и кошка скатилась на пол. Обиженно сверкнула глазами, с минуту поелозила в ногах хозяйки и, оборвав песенку, ушмыгнула к деду на кровать. Степан Ильич уткнулся бородой в подушку и лежал, не поднимая головы. Как пришел из сада, забрался в чириках на кровать, так и не встал. Когда вошел Филипп, он только и спросил:
— Чегой-то долго так?
— Да вздремнул малость.
Филипп, не раздеваясь, прошел к столу, а Степан Ильич снова подмял бороду. Как непрошеный гость, Филипп сидел у стола и не знал, что ему делать. Луна скрадывала необычайную бледность его лица. Ехать к Кондратьеву он думал на своем Рыжке. Но теперь, после всех событий, он не решался его брать. И без того стариков так неожиданно обидели. А тут еще не на чем будет и в поле выехать. Скоро подойдут подсолнухи, картофель — надо будет полоть, а как полоть, если запрячь нечего. К тому же земля, как назло, досталась в самой дали, у Бузулука. А ходить — старики уже отходили свое.
Три раза Филипп, прощаясь, подходил к порогу и каждый раз возвращался: Агевна начинала плакать навзрыд.
— Да будет тебе, мама, — упрашивал ее Филипп, — ну, чего ты расплакалась? Помер, что ли, кто? Все это пустяки, что отобрали у нас землю, — ничего этого не будет. А уезжаю я ненадолго. Скоро вернусь. Четыре года воевал, ничего ведь не случилось. И теперь ничего не случится.
— Филя, сынок, — сквозь слезы жаловалась Агевна, — что ж беда-то нас так любит… Ни разу не обойдет, все к нам да к нам. Ведь, бывало, казаки отслужатся, придут домой — все чинно, по-хорошему и спокойно живут дома, работают. Что уж гоняют-то за тобой?.. Соседи и теперь живут, не трогают, а нам не дают покоя.
— Куда же, мама, денешься, если мы такие счастливые. — Филипп подошел к Захарке — разметавшись, тот спал на полу, рядом со скамейкой, — и прикрыл его дерюжонкой. — Пускай гоняют, им только делов. Уйду, вот и некого будет ловить. А только они, должно, скоро отгоняются…
Агевна с трудом отделилась от подоконника, закрутила волосы и пошлепала к печке.
— Ты хоть сядь, поешь. Ждала, ждала, да и в печке все застыло. Чего же ты возьмешь с собой? Ведь я ничего не приготовила. Кабы я знала… Ты ляжь, поспи трохи, а я затоплю печь.
— Да брось, мама, угощать меня. Что я, голодный, что ли? Ничего мне не надо, никакого угощенья. Шинель свою надену — и все.
Он разыскал глазами шинель, висевшую на гвозде, расстегнул пиджак — хотел переодеться — и, освобождая руку, покачнулся, заглянул в окно. Из-за палисадника, облитые луной, вынырнули люди. Филипп успел опознать только крайнего, длинного и горбатого, с шашкой на боку — то был полицейский. Филипп шарахнулся от окна, будто в самом деле его могли увидеть, и в растерянности снова всунул руку в пиджак. «Дождался… Эх, ты!..»
Сомнений не было — спешат к ним. Но что же делать? В один миг у него промелькнуло несколько решений. Пока они будут стучать, выскочить в окно — оно низкое, скрытое — и прямо в палисадник, а там — кусты сирени, трава. Но Филипп тут же отверг это решение: за окнами они наверняка теперь уже следят; пока не подошли, выбежать во двор и через сарай пробраться на гумно, но они уже подле ворот теперь и при луне виден весь двор; вскочить на потолок и залечь где-нибудь в выемке карниза, но они, должно, будут шарить по всем щелям, найдут — будет хуже.
— Лезь, мама, на кровать, идут с обыском!
Агевна охнула, присела на пол и выронила чугун.
Чугун громыхнулся и, надтреснутый, с дребезжаньем покатился к порогу. Филипп, подхватив старуху, уложил ее на кровать, чугун поставил на место.
— Говорите, что я ездил на станцию, — зашептал он и погромче подбодрил отца: — Ты не трусь, батя, готовься открывать.
В чулане забарабанила щеколда, послышались голоса и невнятно через двери донеслись в хату:
— Открывай, старик, в гости идем!
Пока они стучали и Степан Ильич невпопад открывал, Филипп сбросил с себя пиджак, чирики и улегся рядом с Захаркой. Тот что-то забурчал во сне, перекинулся на другой бок и подлез под Филиппа.
— Рады гостям. — Степан Ильич щелкнул наконец задвижкой. — Только какие ж гости в полночь.
Филипп, укрываясь, чувствовал, что отец сильно напуган, хотя и старается казаться бодрым, говорливым.
— В полночь — это, я говорю, скорей какие-нибудь воры али того хуже — разбойники. Нешто в такую пору… — Степан Ильич хотел сказать, что в такую пору добрые люди по гостям не ходят, но его кто-то из «гостей» визгливо одернул:
— Ты бы, старик, помалкивал больше! А то, я смотрю, дюже разговорчивый!
Степан Ильич сразу же поник, увял, и напускное оживление его исчезло.
В хату, гремя сапогами, ввалились трое. Филипп щурился из-под полы, одним глазом рассматривал их. Двух он узнал без труда: это были все тот же полицейский и Арчаков Василий. «Должно, новый атаман», — подумал Филипп (он еще не знал об этом точно). Арчаков вяло крутил фуражкой, водил по хате глазами. Был он растрепан, измят — никакой офицерской выправки. Третьего — коренастого, в темном мундире со светлыми пуговицами — Филипп видел впервые. «Наверно, из станицы, чуть ли не следователь». И Филипп мысленно ругнул себя: «Дурак, надо бы от этих олухов выпрыгнуть в окно». С облегчением вспомнил о засунутой в чужую канаву шашке: «Вот наделал бы делов, если бы не снял!..»
Коренастый зачем-то хотел подойти к столу, но носком сапога зацепился за край постели и споткнулся: взмахнул длинным рукавом и, насколько достала выброшенная нога, шагнул.