— Ничего, дядя Яша, мы и отсюда услышим. — Филипп подморгнул ему и кивком головы указал в сторону оратора.
Коваль раскрыл рот, хотел что-то сказать, но в это время стоявший впереди него парень — неуклюжий, рослый, с широкой, в обхват, спиной — попятился, навалился на него и прижал его к срубу.
— Освободи, бугаина! Масло, что ли, из меня выжимаешь!
— Го-го-го!. — заржал парень, напирая на него еще крепче.
Толпа разнобойно галдела, колыхалась; разномастные бороды вскидывались все выше. Оратор говорил уже совсем резко, напористо, вдалбливал в казачьи головы новую неслыханную правду. С блестевшими глазами он рубил перед собой ладонью и через людское море тянулся к тем, пестро одетым, кто стоял поодаль, рядом с фронтовиками. Возле табуретки, как на параде, выстраивались затянутые в мундиры бородачи. То и дело мелькали урядницкие лычки, кресты, медали. Оратор изредка опускал к ним настороженный взгляд, метал слова через их фуражки. Атаману в оба уха что-то шептали нахмуренные бородачи, недобро косились на оратора. Тот, как видно, давно уже заметил это — левая рука его ни на минуту не выходила из кармана шинели…
— Советская власть идет заодно с трудовым казачеством. Это всякие благородия распускают слюни, плетут небылицы. Они обманывают вас. Они втравливают вас в войну. Не слушайте белопогонников! У них отобрали фабрики, вечные участки — они хотят вернуть их. Снова собираются сесть на наши шеи. Не будет этого! Не удастся! Мы всех заставим работать. Довольно им жрать чужой хлеб! Станичники-казаки! Труженики! Великая Октябрьская революция…
Офицер Арчаков, протиснувшийся к табуретке, ухватил, блеснув серебряной на рукаве нашивкой, за откинутую ветром полу оратора, рванул;
— Будет… слазь!
Оратор покачнулся, смолк, и лицо его побагровело. Толпа мгновенно опять притихла. По испуганным рядам проползло шушуканье и оборвалось. В полном безмолвии вдруг каркнула ворона, дремавшая на сохе, и это прозвучало как взрыв снаряда.
— Не смей марать шинель! — тяжело выдохнул оратор. Он выхватил из кармана кругляш гранаты, величиною с гусиное яйцо, и рубчатые бока тускло замерцали на солнце.
Толпа ахнула. Старики, давя друг друга, хлынули от табуретки, пачками стали рассыпаться в стороны.
Офицер бросил полу, машинально скользнул рукой по правому боку, но кобуры не оказалось. Мрачный, шевеля усами, он стоял перед оратором, буравил его злобными зрачками.
— Продажная душа! А еще — казак. Где же честь твоя? Ты к чему призываешь?
— Отойди, паразит! Шваль белопогонная! — В руке оратора вместо бомбы, которую он снова спрятал в левый карман шинели, щелкнул револьвер. Обветренные пальцы нервно вздрагивали на шершавой рукоятке. — Пристрелю, как поганую собаку.
Легко, плавным прыжком, по-военному, он соскочил с табуретки, поправил отстегнутые у шинели крючки и, чувствуя нерешительность офицера, всунул револьвер в карман. С сожалением посмотрел на удаляющиеся кучки казаков, закурил папиросу.
— Знай, кадетский ублюдок, — глядя в лицо офицера, передернутое злобной судорогой, со сдержанным спокойствием сказал оратор, — в случае чего… дорого за меня заплатите.
Левая усина офицера подпрыгнула к глазу, сквозь стиснутые зубы процедил со свистом:
— С-сволочь!
Их окружили. Хуторской атаман дергал сына за рукав мундира, шептал ему что-то на ухо. Тот недовольно морщился, отворачивал нос. Подле них вертелся приземистый, с курчавой бородой казак. Филипп подтолкнул широкоплечего батарейца, просунулся вперед, отгородив оратора. Подошел к нему вплотную и приветливо заглянул в глаза.
— Ничего, станичник, тут не все такие, — сказал он смущенно, будто он тоже был причиной происшествия.
Оратор внимательно осмотрел его с ног до головы, и Филипп впервые увидел его скупую улыбку:
— Если бы вы все были такими, я бы и не приехал к вам…
Через пару минут они уже были знакомы. Оратор с полуслова понял (да он и знал об этом), чем живет хутор. Пользуясь замешательством казаков, отделились от толпившейся кучки. Филипп вел оратора к себе в Заречку. Под насупленными взглядами атамана и его друзей они направлялись к переулку.
По одну сторону оратора — на голову выше — увалистой походкой вышагивал батареец, по другую — Филипп. Позади, нагоняя их, размахивая длинными руками, бежал запыхавшийся Яков Коваль.
Филипп шагал по борозде вслед за плугом. Шагал размеренно, плавно, налегая на чапиги. Рыхлый пласт чернозема круто извивался под ногами, падал с лемеха и рассыпался мелкими комочками. Крупинки земли, обгоняя друг друга, катились на середину борозды, приятно щекотали босые ноги. Ступать в прохладной борозде было легко и мягко. Филипп шел за плугом и не чувствовал своей тяжести. Полуденное солнце щедро обливало его теплом, ветер шевелил волосы, забирался под влажную от пота рубашку. И чудилось Филиппу, что он не за плугом идет, а, засучив по колено штаны, бредет по болоту. Так когда-то в детстве вместе со сверстниками он бегал в большое высохшее озеро-болото собирать утиные яйца.
Плуг, наскочив на камень, прыгнул из борозды, толкнул в ногу Филиппа, и его мысли о детстве рассеялись. Он ухватился за чапиги, повис на них, и плуг, вздрагивая, снова полез в землю.
Вспаханная за день лента чуть курилась черноземной испариной, играла на солнце нежными голубоватыми отливами, и казалось, что она все время убегает вперед. На небольших кургашках плуг въедался по раму, жирный пласт становился боком — Филипп бросал тогда плуг и приваливал пласт ногой. От густых дурманных запахов у него кружилась голова. Одной рукой полной горстью он захватывал землю, туго мял ее в пальцах, подносил к носу. Черноземная прель пахла старыми кореньями, болдовником и еще чем-то вкусным и терпким, отчего в жилах у Филиппа бурно закипала кровь.
«Эх и хлебушек будет на такой земле!» — шептал он, все туже сжимая влажную россыпь, и, толкаемый острым желанием, от которого мускулы наливаются упругостью и плуг хочется нести на руках, кричал на быков:
— Цоб, иди, цоб!
— Цо-об! — хриплым басом вторил ему Андрей-батареец. Он шел рядом с колесной парой, размахивал длинным кнутом и хлестал быков обоих сразу. Быки, вытягиваясь, врезались в ярма, дергали еще сильнее, и плуг, покачиваясь, на минуту убыстрял ход.
Распахивать крепкую землю небогатые казаки в одиночку не в силах. На пахоту они спрягаются по нескольку хозяйств. У Андрея — две пары быков, у Филиппа — одна. Три пары кое-как справляются с небольшим однолемешным плугом. Крепкую землю зажиточные казаки пашут только осенью под зябь или летом под пары. Но у Фонтокиных осенью работать было некому, да и не на чем. Полкруга зяби, которую приготовил Степан Ильич, было уже засеяно, а больше пашни не было. У Андрея-батарейца пашня была приготовлена осенью, и сейчас ему можно было бы не пахать. Но из-за редкой к Филиппу дружбы он не считался с этим и работал вместе с ним.
Дружба у них завязалась еще очень давно, до службы, после одного случая, который остался в их памяти на всю жизнь. Филипп в то время только что получил свой казачий пай, Андрей был уже два года женатым. До раздела с отцом Андрей жил рядом с Фонтокиными. Была весна, по речке только что прошли льдины. Поздно вечером, когда в хатах погасли огни и все уже спали, Филипп вышел напоить лошадь (Степан Ильич ездил в станицу и запоздал). Черпая из колодца воду, услышал пьяный крик — с того берега речки:
— Ау, перевезитя-а!..
Филипп по голосу узнал, что это Андрей. Он отвел лошадь и, взяв лопату, пошел к лодке. Пристань была неподалеку от двора. Лодка — узкая и небольшая. Но другой в Заречке не было. Бил порывистый, резкий ветер и вдоль речки стадами гнал волны. Управлять лодкой Филипп умел хорошо. Несколько взмахов лопатой — и он был на том берегу. Пьяный Андрей бормотал что-то (против воли он был женат на богатой рябой девке, невзлюбил ее и частенько выпивал с горя), с трудом вполз в лодку и, усевшись на корме, придавил ее. Филипп, стоя, оттолкнулся от берега. О борт щелкали разъяренные волны; брызги хлестали в лицо; лодка вздрагивала, подпрыгивала, но вперед продвигалась смело. На середине речки из черной пучины вдруг вынырнула льдина, стала торчмя и с шумом клюнула в бок. Лодка покачнулась и зачерпнула. Когда Филипп оглянулся, Андрей сидел уже в воде. Лодка медленно погружалась под ним, а он, цепляясь руками за край, не спеша переползал к Филиппу. Спьяну он еще не понял всей опасности. Но когда стал опускаться и нос лодки, Андрей протрезвел, опомнился, дурным голосом что было мочи заорал: