— Трошка? Ах, стервец!

Они бросили окурки и поспешно пошли в стену.

На этот раз большеуличные, отжимая хомутовских правым крылом, на котором действовали Пашка с Федором, теснили их все дальше к пожарному сараю. Распугав девичью улицу, вытолкнули на плац и повернули к церковной ограде. Возле ограды, в глубоких, еще не утоптанных сугробах схватка завязалась особенно ожесточенная. С разбитыми лицами, с синими отеками под глазами, с исцарапанными щеками, в каком-то диком, до безумия, азарте, люди лезли стена на стену, по-звериному рычали, мяли, душили друг друга, и никто не хотел сдаваться, никто не хотел признать себя побежденным.

На колокольне зазвонили к вечерне. Звонарь, наблюдая с вышки за ходом боя, попытался было образумить людей своими средствами. Он, как при пожаре, дергал во всю мочь за веревку; надтреснутый двухсотпудовый колокол выл, стонал, глушил людей медной жалобой. Из потаенных убежищ шарахались перепуганные голуби и с тревожным воркованьем перескакивали с купола на купол, кружились над церковью. А люди, озверев, все продолжали свое.

Из церкви, распуская по ветру кудлы, притрусил поп, отец Евлампий, в длиннополой рясе. Он протискался между стен, потрясая над головой крестом, и на весь плац громогласно зыкнул:

— Опомнитесь, слуги диаволовы! Церковь… церковь святую не поганьте! Весь приход мне разогнали!

Моисеев легонько оттолкнул деда Парсана, подскочившего к нему разъяренным гусаком, и, опуская кулаки, смущенно улыбнулся. Низко поклонился попу, мигнул глазом, под которым, казалось, была раздавлена слива, и полез в сугроб за папахой. Кулачники смешались, начали прятаться друг за друга и вяло, с ленцой потянулись от ограды. Моисеев поймал деда Парсана за рукав полушубка — на плече у того, щетинясь, зиял разодранный шов — и пробубнил над ухом:

— Ну, теперь к атаману… водку пить.

— Эт-то мы с нашим почтением. — И дед корявой ладонью смахнул из-под носа сукровицу.

Через несколько минут плац был уже пуст. На утрамбованном снегу пестрели бурые следы крови.

…Поймать Абанкина в этот раз Федору не удалось: в последних схватках его уже не было.

VI

Андрей Иванович торопился к заутрене — сегодня суббота и день его причастия. На этой неделе он говел: два раза в сутки ходил в церковь — утром и вечером. Вчера на исповеди, как куль с плеч, свалил грехи отцу Евлампию, и сразу будто легче стало. Живой ведь человек, и не ребенок, как не согрешить! А пожил немало — на шестой десяток перевалило, всего на веку повидал. И ближним завидовал, и господа бога вспоминал всуе, и служителей церкви хулил. Вот только прелюбы не стал сотворять — дряхлеть уже начал. С этими прелюбами вчера и вышло такое дело, что вспомнить стыдно.

Сыплет и сыплет отец Евлампий всякими божественными словами, лишь поспевай поддакивать ему. «Крал у ближнего своего?» — «Грешник, батюшка». — «Сквернословил черным словом?» — «Грешник, батюшка». — «Посты не соблюдал?» — «Грешник, батюшка». — «Прелюбы сотворял?» — «Грешник, батюшка». У отца Евлампия крест в руке покачнулся. Открыл замазанную, в восковых крапинах епитрахиль и долго смотрел в седую плешину исповедника. Круто выгнув спину и скрестив на животе ладони, Андрей Иванович стоял перед благочинным, и нос его был уткнут в замызганный поповский подол. — «Прелюбы сотворял?» — тверже повторил отец Евлампий. Андрей Иванович сообразил, что отвечал не думая: «Нет, милушка… нет, батюшка». — «А не брешешь, старый? — громким шепотом сказал поп. — Забыл, как в окно к моей кухарке лазил?» Плешина у Андрея Ивановича налилась алым цветом, прошипел сердито: «Это ж, батюшка, давно было. Ты же снял с меня». — «Все равно нужно каяться». — «Грешник, батюшка», — и одними губами про себя: «…мать твою так». — «Бог тебя прощает, и я прощаю», — и как будто невзначай стукнул по затылку крестом.

Разговор этот произошел шепотом, но то ли подслушал его кто-то из молельщиков, напиравших на аналой, то ли молельщики просто догадались, что между батюшкой и стариком Морозовым происходит что-то неладное — по церкви побежал сдержанный хохоток. «Что вы ржете, яко жеребцы в стойле!» — не вытерпел отец Евлампий.

Каждый год поп, волосатый дьявол, мучил Андрея Ивановича этими прелюбами. Сам, бывало, по ночам, как только захрапит попадья, спустится неслышно с кровати и в одном белье — на кухню, к работнице. До сей поры одолевает ревность, не забудет никак.

Исповедовался вчера Андрей Иванович, а из церкви вышел и тут же согрешил: позавидовал своему ближнему. Да и как не позавидовать! Выгнали Абанкины быков на водопой, а они такие рослые, сытые, один другого краше и крупнее. У Андрея Ивановича даже в суставах защекотало: хоть бы пары две таких, вот бы нос утер соседям! Везет, скажи, людям в жизни! И с богом вроде мало дружат — в церковь-то не часто захаживают, а в гору лезут, как все равно на канатах туда их прут. Кум Фирсов тоже начал кошелем потряхивать. А давно ли приходил пшенички до нови занимать? Что значит быть поближе к Абанкиным! Как ни говори, а богатый человек завсегда помощь окажет: и деньжат по нужде ссудит, и другое ежели что занять — не прогонит. Опять же вес в обществе имеет — при случае словцо может замолвить.

Быков к речке гнали Трофим с работником. Увидя Надиного отца, Трофим снял папаху и низко поклонился, тряхнув чубом: «Здоровеньки дневал, Андрей Иваныч!» — «Слава богу, милушка, Трофим Петрович, слава богу!» И подумал: «Какой ласковый парень, даром что богатый, а почтительный — шапку ломает. Вот бы в зятьки такого залучить!»

Сегодня, пока Андрей Иванович собрался, к заутрене уже отзвонили. Вышел он из двора со святыми мыслями, легким сердцем, как и подобает перед причастием, и обомлел, взглянув на ворота. Восемь лет стояли они, желтые, чистые, доска к доске ровнехонько прилаженные, и ничего с ними не случалось. А то вдруг сделались до жути черными, траурными, как смолой облитые. «Что за оказия, — вытаращил глаза Андрей Иванович. — Уж не сатана ли вводит в искушение?» Не веря самому себе, сдернул варежку и пальцем ткнул в доску. Под ногтем обозначилось жирное, клейкое пятно, а на доске — бурая отметина. «Ми-и-лушки! — застонал старик. — Да ведь это же…» Он только тут заметил, как густой деготь медленно полз книзу, стекал на снег. Одним сапогом старик давил глубокую загустевшую лужу. «Ах, подлюка, ах, такая-сякая! Ребята устроили. Добегалась на улицу!». Забыв о причастии, Андрей Иванович кинулся к амбару, громыхнул запором и вместо кнута схватил бечеву.

Надя в одной нижней рубашке стояла у окна и, потягиваясь, расчесывала гребенкой волосы. Она только что встала с постели. Через розовеющий в саду вишенник, над которым кучками роились грачи, она глядела куда-то вдаль, на бугор. Из-за кургана не спеша поднималось солнце, а чуть повыше, прошитое лучами, неподвижно висело облако. Мысли Нади были безмятежны и спокойны. Она просто ни о чем не думала — смотрела на восход и радовалась новому дню своей жизни. В теле ее все еще бродило смутное и непонятное томление. Она стала замечать за собой, что день ото дня, чем настойчивей пригревала весна, тем все чаще к ней приходила затаенная тревога, мимолетная и неуловимая, как сновидение. А иногда было так: будто в жизни ей чего-то не хватает, большого и важного; чего именно — она и сама не знала, и от этого ей становилось грустно. Но грусть ее была — что вешний на заре туман: солнце выглянет из-за бугра, и туман голубой дымкой рассеется в небе.

Пашка, собираясь ехать в поле за сеном, чинил уздечку, двигал широкими лопатками, мурлыкал песню. Опаловые в подтеках синяки под веками уже завяли, и лишь небольшая на скуле царапина напоминала о масленице. Что таилось под рубахой — то от глаз было скрыто, хотя он и морщился, когда нечаянно его кто-нибудь заденет. Но ему не в новинку: заживало раньше и теперь заживет.

Бешено хлопнув дверью, путаясь в бечеве, в хату ворвался Андрей Иванович. Лицо злое, перекошенное, борода сбита на сторону.

— Запорю-ю-ю су-ук-кину дочь!.. Доходилась на посиделки!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: