— Ты что думаешь, на что надеешься? — угрожающе зашипела она, как только сваты ушли и Андрей Иванович остался один. — Ты что неволишь, суешь ее, как щенка какого! Обрадовался — жених богатый. А какая тебе корысть от этого, скажи? Ходил ты без порток и опять будешь ходить. Надешка видеть не хочет твоего жениха.
Андрей Иванович удивленно поднял глаза. «Чего это она: белены объелась? Молчала, молчала, да и… Поспела с разговорами, когда дело сделано».
— Ты б, мамаша, прикусила язычок, пра слово, — беззлобно отмахнулся он. У него сейчас было такое состояние, что он даже обидеться не мог. — Сама не разумеешь, так не морочь ей голову. Лучше дело будет.
— Ты разумеешь, ты разумеешь! — наступала бабка. — Ты что ее в петлю пихаешь! Что делаешь! Ты слыхал про то — у ней жених есть. Слыхал! А про то слыхал…
— Будя! Слыхал! — сурово оборвал ее Андрей Иванович. — Я вот напоследок спущу с нее шкуру, покажу жениха!
Бабка соскочила с кровати, зачастила словами, собираясь сказать самое важное, о чем поведала ей Надя, но Андрей Иванович круто повернулся, хлопнул дверью, и по крыльцу, удаляясь, загремели его сапоги.
XV
Не попадая туфлями на подстеленный под ноги платочек, необычайно бледная Надя стояла в церкви рядом с Трофимом, и дымный огонек свечи в ее руке пугливо трепетал. Через высокий аналой она смотрела туда, где над царскими вратами в багряном свете порхал золотой голубь. Глаза Нади блестели горячим, лихорадочным блеском, и в них вместе с отчаянием была какая-то внутренняя решимость.
Море огня не вмещалось в церкви и бледно-синими волнами через решетчатые окна выплескивалось наружу. Вверху громадным костром пылали люстры, с боков — подсвечники, лампады. Свет плясал на стекле икон, на тусклой позолоте резьбы и, дробясь и рассыпаясь, слепил глаза. Крылатые тени бродили по стенам, теснились в углах и вместе со взрывами многолюдного и громогласного хора шарахались под самый купол.
По церкви сизым тягучим облаком расплывался ладан, обволакивая людей, и у Нади кружилась голова, ее слегка тошнило. Все предметы, так знакомые ей: и покатый аналой, обтянутый белой в серебре материей; и огромное евангелие в тяжелой золотой оправе; и крест с распятием; и подсвечники, как часовые, поставленные в ряд, — все эти предметы сейчас были какими-то бесформенными, неуловимыми. И когда глаза Нади опускались на них, они начинали меняться местами, подпрыгивать и уплывать вдаль.
Боясь пошевелиться, Надя стояла в своем пышном подвенечном наряде — подарок жениха, — и в ней боролся страх с неудержимым желанием взглянуть на святых дев-сестер Веру-Надежду-Любовь, возле которых она часто становилась. Пересиливая себя, на мгновенье повернула голову: надменно-торжественная Вера небрежно распахнула синий широчайший плащ, выпрямилась в непринужденной позе, и узорчатая бахрома на ее плечах дрожала неровными и тусклыми бликами огней. Чуть склонив голову к плечу Надежды, она сосредоточенно смотрела куда-то в сторону, мимо толпившихся людей, и казалось, что ей не было никакого дела до всего, что происходило вокруг. Надя в страхе отвела глаза, но тут же опять взглянула на ее сестру: святая Надежда, в голубом воздушном одеянии, как и всегда, цвела таинственной, словно не созревшей улыбкой; на ее миловидном личике с красивыми, поднятыми кверху глазами было самопожертвование и отрешенность от мира. Вглядываясь, Надя хотела было найти у нее участие к себе, защиту, но лицо святой ей показалось сейчас холодным и безразлично равнодушным…
Надя вздрогнула, отвернулась от святых дев, и по ее лицу, озаренному светом свечей, скользнула тонкая гримаска боли — то ли от раскаяния в греховном помысле, то ли оттого, что новые, впервые надетые туфли жали ей ноги. Томясь мучительностью совершавшегося, она тоскливо смотрела на отца Евлампия, вразвалку ходившего вокруг аналоя, на его слепящие ризы, в которых сверкали разноцветные искры, — эти ризы он надевал только два-три раза в год, по особо торжественным случаям. Отец Евлампий погромыхивал кадилом, изредка в нос что-то кричал нараспев, и за ним сейчас же подхватывал оглушающий хор.
Надя не слышала ни поскрипывания сапог Трофима, самодовольно и гордо стоявшего подле нее, ни завистливого шушуканья людей, напирающих сзади и с боков. В ее мыслях было только одно: «Скорей, скорей! Скорей бы конец всему этому». Сейчас священник подойдет к ней и спросит: «По своему ли выбору и согласию идешь замуж?» И она твердо скажет, пусть будет все, что угодно, но она скажет: «Нет, батюшка, не хочу я замуж, не хочу!» Она уже представляла себе удивленное лицо священника, его глаза, гневом и негодованием вспыхнувшие на родительскую несправедливость.
Кроме гневных глаз отца Евлампия, Надя сейчас ничего больше не могла представить: как все это дело окончится, что ее ждет после? Но как бы там ни было и что бы ни было, она твердо знала одно: возле нее уже не будет стоять ненавистный ей Трофим.
«Как мне тошнехонько, мама, если бы ты знала! — думала она, словно бы мать, уже два года лежавшая в земле, была живой. — Никогда мне тошно так не было. Мамуня, родная! Что ж это такое? Чем же я провинилась?.. Ведь я люблю его, его люблю, Федю. За что ж меня так мучают? За что?..» По воспаленной щеке Нади проползла слезинка, повисела на подбородке и, попав на огонек свечи, затрещала.
Мутными глазами неустанно следя за движениями отца Евлампия, Надя видела, как он шепнул что-то псаломщику, и тот через минуту поднес сверкавшие золотом венцы. «Вот сейчас, сейчас…» Надя смотрела на колыхавшуюся мишуру венцов и чувствовала, как в груди у нее будто пламя вспыхнуло и от этого захватило дыхание. Отец Евлампий взял венец и подошел к ней… То мгновение, которое он стоял подле нее, ей показалось целой вечностью. Разжав губы, она мучительно ждала, когда же он спросит. Но он, громко бормоча молитву, глядел куда-то мимо и все выше поднимал венец:
— Венчается раба божия…
Жаркий озноб сменился холодной дрожью: венец был уже над головой.
— Я не хочу! — вдруг вырвалось у Нади каким-то диким полушепотом, и она не узнала своего голоса.
Поп рывком надернул венец и, шагнув от нее, рявкнул всем своим могучим басом:
— Положил еси, господи, на главах их венцы…
— Ба-а-атюшка!..
— Живота просил еси у тебе, и дал еси им…
— Ба-а-а-атюшка!..
Наде показалось, что она кричит очень громко, но ее услышал только один Трофим, и он, быстро нагнувшись к ней, беспокойно задвигал сапогами.
В этот момент грянул хор, и церковь до краев наполнилась ликующими голосами: «Готово сердце мое, готово сердце мое», — переливчато выводили дисканты, и басы, сминая их, глушили колокольным гудом: «Готово, готово, готово…»
Ночью, на брачных пуховиках Трофим жестоко избил молодую жену. Намотав на руку ее мягкую волнистую косу, он в озлоблении хлестал Надю наборной пряжкой, оберегая только лицо — ведь завтра ей придется выходить на люди, да еще и рядом с ним сидеть за свадебным столом. Надя не плакала и не молила о пощаде. Изгибаясь под ударами, она только вздрагивала да тяжело, со всхлипами дышала.
Часть вторая
I
Снаружи было все как будто по-прежнему.
Невзрачные с камышовыми и соломенными крышами хаты, изредка небольшие, под железом, домишки, как и два года назад, до войны, понуро глядели в кривые, заросшие репьями и лебедой улицы, лепились под солончаковым склоном — летом защита от знойного суховея, а в зиму — от метельного снегопляса. Степная мелководная речка, в осочных заводях которой жирели лягушки, в июльскую жару все так же пересыхала, обнажая на перекатах песчаные косы, а по осени, ежели хмурое небо расплещется дождями, полнела, вздувалась илистой мутью. По воскресным дням и всяким иным малым и большим праздникам, отмеченным в святцах кругом и полукружьем, звонарь все с тем же рвением звонил в колокола, сеял над хутором то заупокойно-грустные, то веселые под пляс переборы, а люди вереницами шли в церковь и ставили святителям дешевенькие свечи. Старик Березов по-прежнему, к великому изумлению людей, ловил на перекрестках попа, кричал ему всякие непристойности, и тот, подбирая полы, сломя голову бежал мимо.