Обо всём этом неудобно говорить с посторонними — да, наверное, и не нужно, — но это есть, это каждодневная жизнь, никуда от такого бедствия не спрячешься. Судьба. Как раньше выражались: крест.
Кстати, крест этот имеет дополнительную перекладину: пачкает не только мамочка, но и её любимая кошка Зоська. Зоське не то четырнадцать, не то шестнадцать лет, она тоже уже выжила из ума — и часто забывает дойти до уборной, где в углу и её поднос с рваными бумажками. Давно надо было бы усыпить впавшую в маразм кошку, но мамочка не даёт, мамочка повторяет, что её Зосенька необыкновенно умная. И мамочка же за Зоську прячется: если Варя не выдерживает и тычет мамочку носом в очередную лужу (фигурально, разумеется!), мамочка всегда кричит: «Это не я, это Зоська!» Сколько Владимир Антонович ни повторял, что бесполезно ей говорить, всё-таки раз в месяц примерно Варя не выдерживает.
А Владимир Антонович каждый раз старается быть справедливым. И сейчас он переспросил в ответ на Варин рапорт:
— А это действительно она? Не кошка?
— Что я — отличить не могу?! Могу пойти лаборанткой: любой анализ мочи на глаз сделаю! И говна!
Варю словно утешают грубые слова: да, возится она каждый день с говном и не желает как-то смягчать картину! Варя — филолог, она знает цену словам.
У Вари мать умерла пять лет назад. Умерла легко, заснула и не проснулась, и была до самой смерти в достаточной памяти — во всяком случае, в чистоте сама себя содержала. И Варя теперь словно бы гордится лёгкой смертью своей матери, вслух не говорит, но подразумевает: моя мать не была обузой, а твоя… Словно бы Владимир Антонович виноват.
— Ты ж знаешь, не пойду я любоваться, — со вздохом сказал он. — Могла и не докладывать.
— А мне, думаешь, приятно без конца за ней убирать? Не убирала б всю жизнь, стала бы кандидатом не хуже тебя!
— Хорошо, я уберу. Но просто так любоваться — ни к чему. Не Эрмитаж.
— У нас не Эрмитаж — это точно! Сиди уж. Ты уберёшь — только размажешь.
Называется — высказалась, отвела душу.
И не осудишь её: кому действительно достаётся, так ей. Недавно нечаянно подслушал, как она выплакалась какой-то подруге:
— …ты ж знаешь, как я живу. Постарела за эти три года — лет на десять. Она уже давно не в себе, но последние три года: стирка и уборка, стирка и уборка — вот и вся жизнь. Я теперь если на улице вижу старуху, у меня одна мысль: доносит она до уборной или не доносит? Главная характеристика человека…
Владимир Антонович тихо отошёл и постарался плотнее закрыть дверь. А потом всматривался Варе в лицо: и правда, до чего же постарела! Каждый день видишь — не замечаешь…
Только-только Владимир Антонович немного поработал спокойно, послышался звонок в дверь. Кого это принесло? Слышно было, как Варя открывает, неразборчиво разговаривает — и тут же заглянула снова. Ну невозможно же так!
— Пожалуйста, там этот несчастный Жених заявился. Как всегда — в дугу. Прикажешь пускать?
Нижний сосед, интеллигентный алкоголик лет пятидесяти. Инженер. Мамочка с ним познакомилась в лифте года два назад, и с тех пор он регулярно является к ней с визитами — всегда под градусом. Вот Варя и объявила однажды: «Жених у твоей мамочки завёлся!» Прозвище прилипло, и никто теперь иначе соседа не зовёт. Ольга с Сашкой приходят, тоже спрашивают: «Как Жених — ходит исправно?» А на самом деле Жених является, чтобы читать стихи. Он их производит в несметных количествах, а мамочка — чуть ли не единственная во всём свете, кто соглашается их послушать. И сама в ответ читает — Пушкина. Она со школы знает наизусть несколько стихотворений и обожает их повторять в доказательство своей идеальной памяти.
— Да пусти, конечно. Чего каждый раз спрашивать?
— Твоя мать — ты и должен решать, нужно ли ей общаться с пьяницей. Тихий-тихий, а когда-нибудь померещится ему — и стукнет её по голове. Тем же Пушкиным.
У мамочки среди тряпья валяется огромный однотомник Пушкина послевоенного издания — тогда печатали такие книжищи на газетной бумаге. Вот уж кирпич так кирпич!
— Я же не могу её ограничивать. С кем хочет, с тем и водится. Взрослый же человек!
Мамочка в своё время очень даже мешала ему водиться, с кем он хочет. «Потому что я отвечаю как мать и старший товарищ!» Ну, а Владимир Антонович мстит ей теперь великодушием: мог бы держать немощную старуху как бы под домашним арестом, не пускать знакомых, тем более таких, — но он уважает её свободу.
— Ну смотри. Я предупредила.
Жених прошаркал по коридору, и через минуту послышалось монотонное завывание — это стихи свободно потекли, а закрывать дверь в свою комнату мамочка ужасно не любит.
Всё-таки забавно, что она познакомилась с этим Женихом, что общается с ним — хотя бы и на поэтической почве. Как старость меняет людей! Прежде и помыслить невозможно было, чтобы она познакомилась в лифте: «Я с незнакомыми не знакомлюсь!» И вообще она всегда казалась почти что бесполой.
Мамочкин мимолётный муж, первый и единственный — отец Ольги и Владимира Антоновича, был геологом. Может быть, у мамочки в душе шевельнулись робкие ростки романтики, когда она его встретила: всё-таки «геолог» тогда звучало почти как «лётчик» или «полярник». Романтическая специальность Антона Гусятникова позволила ему исчезнуть незаметно, как бы раствориться: экспедиции становились всё длиннее, на побывках он казался посторонним жильцом — и наконец после особенно долгого отсутствия пришло какое-то письмо… Алименты поступали исправно, сам же геолог потерялся среди необъятных просторов нашей Родины. Скоро и Оля с Володей перестали спрашивать: «А когда приедет папа?», а мамочка, погрузившись в работу, похоже, и не помышляла о поисках мужа — прежнего ли, нового ли — безразлично. Владимир Антонович ни разу не видел мамочку кокетничающую, мамочку в легкомысленном платье: служебные платья-костюмы напоминали офицерскую форму, и, когда мамочка шла в баню — в старой их коммунальной квартире не было ванны, — юный Володя ощущал смутное беспокойство: что-то не так, не должна мамочка при людях раздеваться, это для других женщин естественно — раздеваться, а мамочке — неприлично, её платья-костюмы казались приросшими к ней. И когда узнавал в школе волнующие и постыдные тайны пола, казалось, они не имеют никакого отношения к мамочке, казалось, та устроилась как-то иначе, нашла Олю с Володей уже готовыми — не в капусте, разумеется, а в каком-нибудь официальном учреждении. И когда прошёл у них по классу слух, что одна девочка — не родная дочка у родителей, а взятая из детдома, Володя тайком боялся: а вдруг он тоже из детдома?!
(Интересно, что и Ольга отчасти повторила мамочкину судьбу: её муж тоже оказался мимолётным, тоже предпочёл откочевать в бескрайние просторы, хотя и не затерялся совсем: известна точка его местонахождения — Тюмень. Вот на тебе, повторила, хотя мысль о том, что её платья к ней приросли, не могла мелькнуть ни на секунду!)
Про мамочку тоже в своё время пустили слух — и куда более зловредный, чем про детдомовское происхождение той девочки. Какой-то доброжелатель во времена первого разоблачения культа объявил, что мамочка просто-напросто засадила своего мужа, донеся на него за какой-то анекдот, — до того она была убеждённой и преданной! Но это чистая клевета. Если бы отец сидел, не было бы никаких алиментов. Мамочка действительно была убеждённой и преданной, но муж сбежал от неё сам — и не столько, по-видимому, из-за её убеждённости, сколько из-за неженственности. (Хотя свойства эти — убеждённость и неженственность — в сознании Владимира Антоновича соединились навсегда: кокетливая обаятельная женщина, по его понятиям, не может быть глубоко убеждённой! Что поделаешь, людям свойственно свой личный опыт распространять на всю эпоху, на целое поколение.)
Уже настало время ужинать, а Жених не уходил: доносилось и доносилось его поэтическое подвывание. Впрочем, церемониться с ним никто не собирался: читает — и пусть зачитывает мамочку до потери сознания, звать его пьяного за стол, разумеется, невозможно. А мамочка, раз занята с Женихом, поест после — даже и хорошо, а то ведь у неё привычка и за столом каждую минуту сплёвывать — не очень-то приятно сидеть с нею.