Вера и любовь. Когда-то мамочка рассказывала совершенно простодушно: «Вот повторяют: „верили, верили“. Верить мало, а мы любили. Верили, конечно, безгранично: что мудрее всех, что видит то, чего мы не видим. Но мы любили. Внешность его, голос. Самая родная внешность. Да ты посмотри на лицо — ведь такого же нет второго, единственное на свете! Он наверху, недоступный, но если бы сказал слово — пойти и умереть! И было бы счастье — умереть по Его слову… А как теперь живут, когда ничего святого? Ни в кого не верят, никого не любят, кроме себя. Пустыня в душе». Во какое красноречие вдруг прорезывалось! И глаза сияли. В такие моменты мамочка из вечной чиновницы, из существа почти бесполого превращалась во влюблённую девушку. Когда-то говорили про монашек: «невесты Христовы». Владимир Антонович долго не понимал, до чего же точно это выражение: потому что не просто бежали те монашки от мира, от горестей жизни — нет, они были влюблены в Христа как в возлюбленного! Многие. Понял он это, глядя на мамочку в такие моменты — ни о ком и никогда она не говорила так! Никогда она так не любила мужа — это ясно, но даже на маленького сына никогда не смотрела она такими глазами — по крайней мере, не помнит такого Владимир Антонович. Поистине — «невеста Сталинова».
(Владимир Антонович однажды живо представил, что случилось ужасное чудо, что Сталин ожил и едет в открытой машине по Невскому — под пуленепробиваемым колпаком, разумеется. И вот сбегаются к нему восторженные полусумасшедшие старухи и старики — на костылях, на креслах-каталках. Сюжет для Гойи.)
От всех этих разговоров у Владимира Антоновича разболелась язва. Нормальные язвы болят до еды, но от самого вида мамочки, от её разговоров язва Владимира Антоновича часто разболевается и после. Язва — объективный индикатор, вроде сигнальной лампочки, — заболела язва, значит, раздражение проникло в самую глубину организма, в глубину, где воля не властна, где действуют таинственные законы притяжения и отталкивания, заставляющие нас любить и не любить.
А Павлик всё не мог уняться:
— Органы — это жутко интересно. И те, и другие. Недаром тот гинеколог из анекдота представлялся, что работает в органах — перекрёстные понятия. А литература какая самая растрёпанная? Детективы и порнуха — обе которые про органы.
Для мамочки это слишком длинно, она уловила только последнее слово:
— Про органы нам знать не положено. Они на особом положении. Чего нужно, они сами знают.
Владимир Антонович встал.
— Спасибо. Пойду ещё займусь, если получится.
Скоро квартира заполнилась страстными вздохами оркестра, затем вступил детский хор с игрушечным военным маршем — мамочка поставила свою излюбленную пластинку. Ладно, это всё-таки лучше, чем очередное кино.
Когда мамочка не смотрит телевизор, она слушает пластинки. Зная её служебное прошлое, нужно было бы ожидать, что она больше всего любит бодрые советские песни, но нет — мамочка всегда слушает оперы. Любимых опер у неё несколько, но самая-самая — «Пиковая дама». И слушает мамочка всегда не какие-нибудь избранные места, а заводит с начала до конца, а по окончании всегда объявляет с мечтательным вздохом: «Нет, всё-таки какой гений Чайковский!» «Онегина» она тоже слушает довольно часто, но после «Онегина» почему-то не объявляет о гениальности Чайковского. Ещё среди её фаворитов «Риголетто», «Фауст», «Аида» и «Иоланта». Сколько можно слушать одно и то же?! Владимир Антонович подарил ей нарочно «Бориса Годунова» и «Богему» — мамочка два дня сообщала всем знакомым по телефону, какая у неё заботливая дочь Оленька, дарит ей прекрасные оперы, но ни «Бориса», ни «Богему» так, кажется, ни разу и не завела.
Пора уже было ложиться, а мамочка дослушала только до сцены в спальне старухи Графини. Сама она не остановится, тем более что день и ночь она различает смутно. Пришлось Владимиру Антоновичу идти в спальню к мамочке и сообщить, что уже поздно, что стучат верхние соседи: от просьбы самого сына или невестки она бы отмахнулась, но вот права соседей уважает.
Едва он показался, мамочка сказала торжествующе:
— Ага, ты мне поможешь поднять чемодан!
Знаменитый чемодан опять съехал с кучи тряпья и стоял на полу раскрытый. Стало видно, что половину его занимают связанные в пачки открытки — мамочка хранит все поздравления чуть ли не со школьных лет. Владимир Антонович взгромоздил неизбежный чемодан на тумбочку и сообщил про протесты соседей.
— Ах, жалко не узнаю, чем кончилось, — сказала мамочка.
Ну не могла же она забыть — даже в теперешнем беспамятстве! Значит, и в тысячный раз она переживает оперу, словно в первый.
— Герман застрелился от такой жизни, — сообщил Владимир Антонович. — Старуха его доведёт.
— Да, Чайковский всё-таки гений, — вздохнула мамочка, никак не комментируя печальный конец Германа.
Раздеваясь, Варя говорила:
— Она всё прекрасно помнит и соображает, напрасно ты думаешь. Просто притворяется, когда ей выгодно. Вымыть посуду — сил нет, а для своей драгоценной Олечки ворочать чемоданы, рыться в барахле — силы есть!
— Она всегда зовёт меня или Павлика поднимать чемодан. Вот только что.
— Конечно, зовёт, когда вы рядом. Она пальцем не шевельнёт, когда можно заставить кого-то. А когда одна — ворочает не хуже грузчика!
Отчасти Варя права… Потом ночью Владимир Антонович просыпался и слышал шарканье за дверью — мамочка всегда встаёт по ночам, даже иногда по нескольку раз: и в уборную, и просто так. Варя тоже проснулась.
— Ну что? Идти смотреть, чего она там натворила? Не нужно ли убрать? Нет у меня сил каждый раз вскакивать!
— И не надо.
— А засыхать будет до утра, впитываться? И так невозможно войти в квартиру — будто входишь в общественный туалет. Ещё счастье, что у нас кухня электрическая: газом не отравит. А сколько случаев, когда старухи газ напускают!
Вот именно: сколько случаев! Тысячи семей мучаются! Газ напускают, лежат парализованные в одной комнате со всей семьёй — сколько случаев! Тысячи семей куда отчаяннее мучаются. Они ещё очень благополучно живут.
— Зачем говорить, если ничего не изменится от разговоров?
Варя не ответила. Владимиру Антоновичу показалось, что она вспомнила сегодняшний мамочкин миг просветления: «Вы бы и меня тоже хотели усыпить — не только кошку!..»
Он лежал, не спал и под нытьё язвы старался вспомнить, когда он понял, что не любит свою мамочку. Во всяком случае, задолго до того, как она потеряла память и стала неопрятна. Наверное, началось с того, что он рос — и не взрослел! В детстве казалось: вот вырасту, буду сам себе хозяином, не буду никого слушаться! А он рос — и продолжал слушаться мамочку. Чувствовать себя вечным недорослем — от этого избесишься. А кто он — как не недоросль? После школы хотел пойти в мореходку, мечтал — вероятно, наивно — о дальних странах, но мамочка настояла на «солидном вузе», потому что моряк — «специальность ненадёжная», а дальние страны её вообще пугали: «неизвестно, какая будет завтра обстановка в разрезе заграничных связей». Когда в первый раз попытался жениться, мамочке не понравилась его Ева — так её звали, потому что она была наполовину полька, приехала из Вильнюса, — всё это мамочку крайне настораживало, она подозревала Еву в посягательствах на прописку и ленинградскую жилплощадь; а потом открылись иностранные дядюшки и кузены Евы, грозящие непоправимо испортить не только сыновью, но и её собственную анкету: в исполкомовских кругах не было принято обзаводиться такой роднёй. Должен был тогда Владимир Антонович хлопнуть дверью, поступить по-своему — но не хлопнул и не поступил… Интересно, что против Вари мамочка вовсе не возражала, но всё равно Варя с самого начала невзлюбила свекровь — будто мстила за неведомую ей Еву.
А постепенно, уже ближе к окончанию института, понял Владимир Антонович, что не только в угнетении дело, не только в том, что мамочка всё ещё считает его ребёнком и всё за него решает, — нет, и на жизнь они с мамочкой смотрят по-разному. Появились темы, на которые с мамочкой невозможно говорить. Например, про новых дворян, которые всё захапали в жизни. Мамочка и сердилась, и пугалась одновременно: