При немцах стало по-настоящему голодно. Кукурузные лепешки казачки больше не совали, самим не хватало. Конечно, с блокадным голодом не сравнить, здесь-то никто от голода не умер, — но блокадный голод Вячеслав Иванович знал только по рассказам, а детдомовский запомнил: вся жизнь разделилась на отрезки от еды до еды. Ели больше чечевицу. Потом Вячеслав Иванович встречал своих ребят, и они все как один говорили, что с тех пор видеть не могут чечевицу, запаха ее не переносят! А он почему-то наоборот: до сих пор нежно любит чечевичную кашу. Голод оправдывал почти все, и понятия о честности у Славы Суворова были довольно шаткими. Они с другом Мишкой Жиртрестом (прозвище, данное за то, что Мишка в первое лето на Кубани невероятно быстро растолстел, что тогда было редкостью и вызвало всеобщее презрение, впрочем подавляемое страхом: Мишка и сильным сразу стал!) повадились высасывать козу. Козу разведал Мишка и однажды ночью разбудил Славу вопросом: «Хочешь молока парного?» Конечно, Слава хотел. Они сначала бежали холодным, уже осенним садом, потом подкрадывались к какому-то плетню — Мишка знал лаз. Козу они сначала пытались подоить, но та не давалась, и тогда Мишка первым лег под нее и стал сосать. К этому коза отнеслась даже доброжелательно, и тогда Слава пристроился ко второму соску. А собака, которую Слава заранее боялся, — знал, что тут в каждом дворе собаки, и злющие! — почему-то ходила рядом с самым дружелюбным видом.
Высосали они козу и на следующую ночь. А на третью обнаружилась коварная предусмотрительность Мишки. Он с самого начала заставлял Славу лезть первым под плетень. Слава не понимал его замыслов, ни о чем не спрашивал и покорно лез: Мишка был старше на два года и командовал. Когда Слава полез на третью ночь, его схватили шершавые противные руки: «Вот он! Смотри, детдомовский! К ним как к людям, а они!.. Понаехали!» Вырываться было бесполезно, и избили его порядочно. А Мишка при первой тревоге благополучно сбежал. До сих пор помнился вкус парного козьего молока (недавно прочитал, что оно полезнее коровьего, и страшно обрадовался: как привет из детства!), и обидно, что мало успел высосать, а стыдно — ничуть! Такое время, что надо было не теряться.
Вячеслав Иванович почти не заметил, как дошел до Московского вокзала. У киоска справочного не было очереди — случай редкий и предвещающий удачу в розысках. Он сделал сразу два запроса: про Маргариту Петровну Сальникову и Александру Никодимовну Эмирзян.
— Погуляйте минут двадцать, — сказала сидевшая в справочном старушка.
Погулять минут двадцать! И через двадцать минут он узнает адрес сестры?! Неужели так просто?!
Он сделал круг по вокзальной площади — убил всего пять минут. Еще один.
Конечно, когда-то его в блокаду эвакуировали через Ладогу, увозили не отсюда. И все-таки именно эта площадь— символ ленинградских отъездов и приездов. Сюда прибыл и возвратившийся в Ленинград эшелон с детдомовцами. Многие из ребят постарше писали стихи. Одна девочка тогда написала, уже в эшелоне:
Много гораздо лучших стихов Вячеслав Иванович забыл начисто. А эти четыре строчки помнит. Директорша детдома тогда сказала: «Что за стихи? Как это: «Если опять блокада»?» Но Борис Федорович Семенов был главнее ее, тот самый Борис Федорович, который против правил внес Славу Суворова в список возвращающихся, и Борис Федорович сказал: «Стихи хорошие пусть читает!» И девочка ходила по вагонам и читала. Послушав стихи, ее чем-нибудь угощали, и другая девочка, которая тоже писала стихи, но так написать не сумела, сказала зло: «Специально насочиняла, чтобы ходить объедаться!» Но Слава ей не поверил, потому что стихи ему понравились. Скоро эшелон прибыл, они вышли на эту самую площадь. Слава не помнил точно, гулял ли он здесь до войны, когда был совсем маленьким, когда у него были папа, мама и другая фамилия, — но увидел и сразу узнал. Он смотрел вокруг, а в голове невольно повторялось:
Вячеслав Иванович вспоминал, и воспоминания шли на фоне музыки — как в кино: на экране действие, а чтобы вернее дойти до души зрителя, накладывается подходящая музыка. Конечно, как и все у них в ресторане, Вячеслав Иванович любил эстраду, — там у них все воображают себя знатоками, потому что водят знакомство с лабухами, которые производят по вечерам неимоверный шум под видом музыки, — но он любил и настоящую, классическую. Когда-то он пошел в филармонию больше из любопытства: что там люди находят в этих симфониях? Ну и хотелось показать, что он хоть и простой повар, а не хуже образованных интеллигентов! Не все он там понял, да и сейчас, если говорить откровенно, не очень-то понимает Брукнера или Рихарда Штрауса (хотя приятно упомянуть при случае интересный факт, что было два знаменитых композитора Штрауса), но как можно не понимать и не любить Первый концерт Чайковского, или Пятую и Восьмую симфонии Бетховена, или Концерт для скрипки Мендельсона, или… — да очень много замечательной музыки! Кстати, интересный факт: Россини был не только прославленным композитором, но и высококлассным поваром… Почему-то хождения Вячеслава Ивановича в филармонию на работе некоторые воспринимали как личную обиду, — оперу еще принимали, но филармония была для них слишком. Стеша, новая официантка, совсем девчонка, прямо взвивалась каждый раз, говорила, что ходят туда напоказ, чтобы казаться не как все, что знает она таких: дома запираются и гоняют пластинки Людмилы Сенчиной! А Вячеслав Иванович нарочно при ней доставал из кармана программу и читал вслух: «Аллегро ма нон троппо»... Да, так вот и сейчас воспоминания о том, как возвратились в Ленинград, шли под знаменитый стук судьбы, начало Пятой симфонии Бетховена. Не перед кем было Вячеславу Ивановичу здесь красоваться, все искренне — потому что лучше не выразишь то, что он чувствовал.
— Готова моя справка?
— Да-да, пожалуйста! Вот: Эмирзян Александра Никодимовна, улица Кораблестроителей. Вот все вам записала: сядете на метро…
— Спасибо, я знаю, я ленинградец. А про Сальникову?
— Про Сальникову сведений нет, к сожалению. Фамилия распространенная, но не сходятся либо года, либо имя, либо место рождения. Вы ничего не перепутали?
— Нет, все точно.
— Тогда сведений нет.
— Понятно. Ну и на том спасибо.
Так и должно было быть. Обрадовался: жива! Просто устали тогда в жилконторе писать и писать одно: «Умерла… умерла…» — вот и записали: «Выписана». В связи со смертью тоже ведь — выписана.
А Туся Эмирзян, блокадная Туся, — так ли уж много расскажет ему Туся Эмирзян? Нет, он конечно же сходит к ней в ближайший свободный день — послезавтра то есть! Но так ли уж много расскажет Туся Эмирзян?
Вместе с постигшим в справочном разочарованием наступила и душевная реакция — от усталости, что ли?
Вячеслав Иванович был своей жизнью доволен: работа хорошая — не тягость, а удовольствие; денег не то чтобы очень много, но есть, экономить не приходится; здоров; бегает сверхмарафоны — доказывает себе и другим, чего он стоит; есть друзья; женщины любят, и ни одна им не командует; хорошая квартира; преданный Эрик — единственный в своем роде пес, на которого все оглядываются на улице… Словом, грех жаловаться! И вдруг— ожившая память…
Даже если никого из родных у него не осталось, сможет ли он с сегодняшнего дня жить совсем как прежде, жить, зная, что он не только Вячеслав Суворов, но еще и Станислав Сальников?! Пока он был без роду, без племени, носил придуманную кем-то впопыхах фамилию, у него и в мыслях не было, что он обязан свой род продолжить: потому что нет рода, нечего продолжать. А теперь, когда он узнал имена родителей? Не появился ли у него неведомый ему раньше долг? Не оживут ли хоть одной тысячной умершие от голода отец с матерью, если появится у них внук? Не мечтали ли они об этом в последние часы?