— Вот, пожалуйста, куда колоть? И зачем таким вообще инсулин назначают?
Виталий не видел, куда колоть, и сам купировать Костину не смог бы. Но он прекрасно знал, что Мария Андреевна видит и попадет, а ворчание это — лишний повод продемонстрировать свое превосходство. Еще недавно он в таком же положении начинал заискивать перед Марией Андреевной, говорил что-нибудь вроде: «С вашим опытом! С вашими руками!..». Но наконец устыдился и перестал. А сейчас, раздраженный на себя за то, что не смог избежать просительного оттенка в разговоре, сказал хмуро:
— Перестаньте вы, Мария Андреевна, кокетничать!
— Ха, я кокетничаю! — воскликнула Мария Андреевна, вонзая иглу, — Оказывается, я кокетничаю!
Она потянула поршень на себя, содержимое шприца окрасилось розовым.
— Кокетничаю, оказывается!
— Да-да, кокетничаете! — сказал Виталий и вышел из инсулиновой.
Он был доволен собой: все, с сегодняшнего дня он будет разговаривать с Марией Андреевной на равных!
В отделении смотреть больше некого.
— Ирина Федоровна! Ну, так идемте в сад!
— С вами, Виталий Сергеевич, хоть под электрошок!
— А вы не хотите, Галина Дмитриевна?
— Нет. Чего я там не видела.
— Да, можно Меньшиковой хоть сегодня строгий надзор назначать: явно бредовая.
В такую погоду хорошо выйти в сад: по контрасту с больничными запахами особенно ощущаются испарения нагретой земли, травы — робкие, задавленные в крошечном отделенческом садике, скорее намеки, от которых включаются воспоминания о настоящих мощных запахах земли… Отделенческие садики примыкают к наружной стене, у каждого отделения свой — отделяемые друг от друга высокими, вровень со стеной, дощатыми заборами. Но внутри все же неплохо: старые деревья, многолетние кусты, главным образом сирень, которая уже вот-вот расцветет.
Когда Виталий вошел, его окружили больные.
— Виталий Сергеевич, выпишите меня!
— Вы меня скоро выпишете?
— Доктор, мне бы домой!
Всех перекрыла Ирина Федоровна:
— Да не слушайте вы их, Виталий Сергеевич: совсем же сумасшедшие бабы!
— А ты не лезь! Ишь, баба ромовая!
— Сама ты пьяница!
У Лиды Пугачевой почему-то нелады с Ириной Федоровной — чуть что, готовы вцепиться друг в друга. Лида багровая — и не только от гнева.
— Лида, да вы сгорели совсем! На солнце пересидели.
— Все не важно! Лучше смотрите; видите, кожа с полруки содрана.
— На предплечье — и правда небольшая ссадина.
— Ну не с полруки, но немного есть.
— Это меня Дора тащила волоком по коридору от самой пятой палаты!
При таких заявлениях Виталий всегда терялся: душевнобольные склонны к преувеличениям и прямым вымыслам, а уж Лида — вдвойне. Но могут иногда сказать и чистую правду. У самой Доры спрашивать бесполезно: отопрется, если и было что-то. Так что Виталий старался отмолчаться или перевести разговор на другое, стыдясь и злясь на сестер и санитарок за то, что не может за них поручиться безоговорочно: некоторые проработали здесь уже по многу лет и до сих пор не поняли, что грубость и буйство больных — суть проявления болезни, а не хулиганство, как та же Дора выражается. Дора в особенности!
— Как вы себя чувствуете, Лида?
— Плохо. С полруки кожа содрана и болит. Покурить дайте.
— У меня нет, вы же знаете. Фамилия у вас не переменилась?
— «Переменилась»! И не переменится, не надейтесь: Зорге была, Зорге и останусь! Лидия Рихардовна. Не верите, у мамы моей спросите!
— Как же я могу у мамы вашей спросить, когда вы в детдоме с двух лет.
— Ой, Виталик, а ты найди мою маму! — без всякого перехода заплакала Лида.
— Ну-у, только слез нам и не хватало!
И снова мгновенный переход:
— Никто и не плачет! Выдумываете тоже. Я все веселюсь, а навыдумываете, напишете: депрессия! Рады девушку оклеветать, я уж знаю! Чего мне плакать, когда у меня муж — сам Брумель, я от него двадцать детей нагуляла!
— Лида, недавно ж говорили про двоих только!
— Правильно, двадцать два, спасибо напомнили. У меня две звезды «Матери-героини», забыл? Покурить дашь?
— Я вам уже сказал, что нет у меня.
— Врешь ты! Сам, как паровоз, куришь, я знаю! А бедной девушке жалко! Бедной девушке одни уколы в жопу пихаешь! Скоро станет как каменная! — Лида опять заныла. — Врач называется: одни уколы в жопу пихает, чему тебя учили? Экзамены, небось, по шпаргалкам сдавал!
И снова Ирина Федоровна откуда ни возьмись:
— Ты на кого кричишь? Да ты знаешь? Да наш Виталий Сергеевич, любимый ученик от Павлова до наших дней?
— А ты — баба ромовая!
Сейчас бы вцепились друг в друга, да растащили подоспевшие сестры.
Рядом с Виталием стояла, терпеливо дожидаясь своей очереди, маленькая женщина с детским лицом и постоянно испуганными глазами.
— Виталий Сергеевич, у меня к вам просьба: снизьте мне, пожалуйста, аминазин, иначе у меня сердце не выдержит. У меня порок сердца, я вам правду говорю.
Пульс у нее действительно частый, но еще допустимый. А порока сердца терапевты у нее дружно не находили: и больничные, и раньше поликлинические, которых она два года приводила в отчаяние тихими, вежливыми, но совершенно неотступными просьбами, мольбами, требованиями вылечить ее сердце, спасти от неминуемой смерти (у нее и фамилия как нарочно созвучная: Неуёмова), — пока не догадались, что консультировать ее нужно не у терапевтических светил, а у обыкновенного районного психиатра.
— Нет-нет, Елизавета Григорьевна, вам еще придется попринимать.
— Виталий Сергеевич, я вас очень прошу! Мало того, что я здесь напрасно лежу, когда мне надо срочно лечить сердце, так вы мне еще лекарства, которые не за сердце, а против! Поймите, это не бред, а ошибка! Я жить хочу, я кричать буду!
И все это так же тихо и вежливо.
— Я вам назначу укол, от которого пульс снизится.
— Нет, Виталий Сергеевич, снизьте аминазин. Хотя бы утреннюю дозу. У меня бывает двести двадцать пульс, я сосчитала!
— Нет, Елизавета Григорьевна, все же немного меньше, это вы ошиблись. А снижу я вам попозже, не сейчас.
Подошла Капитолина, закончившая свой обход.
— Ну как она? Все от порока умирает?
— Я правду говорю, Капитолина Харитоновна! У меня сердце не выдержит! Я умру у вас!! — почти шепотом. Ведь можно и кричать шепотом. — Я умру, и это у вас на совести останется! Или у вас совесть такая растяжимая?!
— Она у вас на таблетках все, Виталий Сергеевич? Наверняка половину не проглатывает!
— Мне Алла Николаевна каждый раз весь рот смотрит!
— Знаю-знаю, вы все умеете. Надо ее поколоть, Виталий Сергеевич.
Вот вечно Капитолина так: вслух при больных! Потому-то Виталий и не любил ходить с нею обходом.
— Что вы, меня нельзя колоть! Что вы, меня нельзя колоть! Сразу смерть на кончике иглы.
— Сегодня же назначьте, Виталий Сергеевич. И переведите в надзорку.
По существу, Капитолина права, конечно, но зачем вслух при самой Неуёмовой? Та все еще растерянно повторяла:
— Меня нельзя колоть! Меня нельзя колоть! — ни к кому прямо не обращаясь, а вообще всем, всем, всем, как сигнал SOS.
Виталий отошел от Неуёмовой, Капитолина сказала покровительственно:
— Вы только спустились? Ну, а мы уже все. Так что справляйтесь сами. — (Слава богу!) — Кого там приняли?
— Первичную больную положили к нам. Уже все назначил.
— Ну и хорошо. Что у нее? Эс-це-ха?
Так сокращается слово «шизофрения» — по первым трем латинским буквам. И для краткости, и чтобы не поняли больные. Ну, а поскольку болезнь эта царит в психиатрии, то существует для нее и много других эвфемических синонимов: «Блейлер», «шуб», «процесс». Люда, например, любит говорить «процесс».
— Не знаю еще. Только поступила. В направлении — бред, в приемном неконтактна.
— Сколько ей?
— Девятнадцать.
— Наверное, эс-це-ха. Ну, мы пошли.
Капитолина ушла, и Люда за ней, и Анжелла Степановна.
Вот так: еще и не видела Веру Сахарову, а уже готов диагноз. Вполне возможно, Капитолина права, но очень не хочется, чтобы она оказалась права!