В Воткинске осуждали скорее (даже немножко побаивались) людей непьющих. Впрочем, «деревенских» таких я что-то не помню, разве что «городские выкозюки». Но вот к хозяину предъявлялись строгие требования: пей, но будь трезвее самого трезвого из гостей, иначе стыд и срам.
Нам, ребятишкам, сваленным в кучи на кровати, на печи, по углам, кульминационный момент праздника не нравился, хотя и не пугал — ни ссор, ни тем паче драк даже на этой завершающей стадии никогда не было. Нравилась нам середина, разгар праздника.
Вот подвыпившие гости смеются, шутят, иногда опасливо косясь на ребятишек. Кто-то успокаивает шутника: «Ничо! ничо! Они ишо ничо не понимают!» (ошибка, мы понимали уже довольно много).
Возникает, помню, оживленная дискуссия, касающаяся огненно-рыжей тети Лизы: везде ли она такая рыжая. Показания самой тети Лизы и ее мужа решено игнорировать, а требовали выбрать независимую медицинскую комиссию. Дядя Афоня прочит себя на пост председателя комиссии, но его кандидатуру под каким-то надуманным предлогом отклоняют, и две женщины уводят тетю Лизу на обследование в соседнюю комнатушку. Через минуту комиссия возвращается, и ее члены в испуганном изумлении всплескивают руками: «Ой-хой-хой, девки! Ведь рыжушшая, совсем рыжушшая!» Я понимал, о чем идет речь.
Бывали и действа на грани кощунства. Помню, наш дальний родственник, деревенский учитель Иван Алексеевич, одевался попом и гнусаво тянул: «Слава овсу и сену и свиному уху!» и подобную чушь. Видимо, это отголоски тех пародий на церковные службы, которые с давних времен были распространены и в Западной Европе, и в России и оживились в советское время.
Отвлекусь. Иван Алексеевич был охотник, но всякая там «аксаково-тургенево-толстовская» птичья мелочь его не интересовала, охотился на крупного зверя и однажды чуть не погиб. Подстреленный лось бросился на охотника, тот вскарабкался на дерево, но лось успел крепко зацепить его рогами. Иван Алексеевич рассказывал, как в мороз сидел на дереве без шапки, замерзал, истекал кровью, а сохатый (лось), тоже истекающий кровью, стоял под деревом, топтал ружье. Лось упал первым, и чудом спасшийся Иван Алексеевич свалился с дерева и добрел, дополз до дому. Честно говоря, мне было больше жалко лося, чем охотника.
На празднике царил матриархат. Женщины были бойчее, именно они задавали тон и ритм веселью, одновременно следя (без особого успеха), чтобы не упились их благоверные.
Всё в этом празднике было традиционным, крестьянским, всё — кроме песен. Старинные русские песни не пели совсем, пели городские — «Шумел камыш», «По Муромской дорожке», «Златые горы», «Хаз-Булат», «Коробушка» (по некрасовским «Коробейникам»). Мужики особенно любили «Ермака», ревели, сотрясая стены: «И бес-пре-рывно гром гре-ме-е-е-ел!..»
Пели и новые, революционные песни, такие как «По долинам и по взгорьям». Никто не подозревал, конечно, что это — марш белогвардейцев-дроздовцев, переделанный красными для своих нужд, как и многие другие песни времен Гражданской войны. Ведь даже такая популярнейшая песня, как «Смело мы в бой пойдем / За власть Советов / И как один умрем / В борьбе за это», уворована у белых:
Пели «Там вдали за рекой» — это была моя любимая, трогающая до слез:
(Какая самоотверженность в борьбе за ложную, навязанную извне идею, гибельность которой была уже тогда очевидна для «белых», а для нас вскрылась только через десятилетия и последствия которой предстоит изживать и нам, и детям, и внукам, и, боюсь, правнукам нашим!)
И самое странное, пожалуй, — любили на гулянках петь «Проводы» Демьяна Бедного! Меня уже тогда удивляло, как родичи мои, люди верующие, сбежавшие из деревень от коллективизации (а кто и от раскулачивания), могут бойко, задорно петь слова советского «поэта-гуманиста»:
Но вот — пауза возникает, все чего-то как будто ждут. Мама, которая обычно была заводилой, толкает гармониста («Ну-ко, Афоня, давай!»), выскакивает на середину комнаты, поет «для разгона», обращаясь к хозяевам:
Потом вызывает кого-нибудь из мужиков:
«Сокол» с грацией медведя топчется возле мамы:
Не отвечая на заданные вопросы, мама вытягивает других мужиков и баб. И то один, то другой запевают частушки, а остальные подхватывают.
Народ всё очень смирный, а частушки — разудалые, в стиле «Провались земля и небо, мы на кочке проживем»:
Поясню. В разных пермских говорах творительный множественного оформлялся по-разному, и всё не так, как в литературном языке. Бегали за девками только в городах. На севере Пермской области бегали за девкима или за девкама, у нас же, на юге области — бегали за девкам (впрочем, об этом я еще буду писать).
Конечно, больше всего частушек на празднике — про животворную силу любви:
Много частушек про милого (он же дроля) или про милую, она же матаня, она же шмарочка, она же милашка, она же ягодиночка, она же сухотиночка и даже сербияночка (отголосок войны с турками за освобождение Болгарии и Сербии); капризная память сохранила только одну частушку про сербиянку, довольно странную:
Были (правда, редко) и частушки про «вождей революции», чаще всего про Клима Ворошилова — общепризнанного эталона мужской красоты, чьи портреты висели во многих учреждениях;