Видимо, даже в прорабе совесть заговорила: подрядил он нас вскоре вскапывать клумбы в университетском ботаническом саду и за один день легкой работы под ласковым осенним солнышком заплатил те же 300 рублей — как и за месяц тяжелейшей работы на месте бывшей свалки! Это так нас поразило, что (поверите ли?) мы пошли в бухгалтерию: «А не ошибка ли? Что-то очень много нам начислили!» Бухгалтер успокоил двух молодых идиотов: «Нет, всё в соответствии с существующими расценками!»
Много-много счастливых минут связано с университетским ботаническим садом — колыбелью нашей. Сад не такой уж большой, но — зачем нужна слишком просторная колыбель? Зато, пусть не такой уж богатый экзотическими растениями, он — уютный, родной, наш. Там мы готовимся к экзаменам, там подрабатываем, вскапывая грядки и цветники, там, ошалевшие от весны и предчувствия счастья, бродим по дорожкам, слушая арию из «Периколы» Оффенбаха («Мой Пепильо, люблю, как люблю я тебя…»), там, перелезши через забор, гуляем по ночам с девчонками.
Помню, весной, когда только появляются листочки на деревьях, смотрим: а не просох ли стол? Это большой деревянный стол слева от входа в сад, и если снег там совсем уж стаял, я, староста группы, иду по велению группы к очередному преподавателю: «Ксения Александровна, а давайте проведем занятие в ботаническом саду!» Преподаватели обычно охотно соглашались, и вот наша группа идет (а кругом весна, солнце, птицы поют!) в ботанический сад, напротив главного здания университета…
Помню еще, как осенью мы с Витей Шмаковым, стараясь обмануть бдительность собак, охраняющих сад, ночью рвем цветы на клумбах (мы-то и в темноте найдем, где что растет, — благо сами это и высаживали весной) и бросаем цветы в окна девушек и любимых преподавателей. Почему-то мы предпочитали такие вот анонимные подарки, может, следуя песне, не помню чьей (Щипачев? Исаковский?), которую мы любили:
«Как я рад, как я рад, что поеду в Ленинград!»
По представлению Пермского научного студенческого общества нас, группу студентов Пермского университета (человек двадцать), направляют на зимние студенческие каникулы в Ленинград. Садимся в поезд Молотов-Ленинград. Мы счастливы, мы веселы. Питание — хлеб с маргарином, сахар, чай. А еще на наше купе была моя банка консервов «лещ в томате» и банка килек, которую прихватила с собой Ляля Попова. Ей-богу, по-моему, ничего больше не было на два с половиной дня пути. Но каждая совместная трапеза — праздник, веселье, смех. Смешило буквально всё. Как, например, всех развеселило небольшое (вроде бы совсем невеселое) происшествие! Иосифа Каца, ехавшего на верхней полке, попросили передвинуть какой-то чемодан. Здоровенный чемодан перетянул маленького Каца, и они оба свалились вниз, на нас. Немножко больно было, но до чего же смешно! А на какой-то станции бригада технического контроля с недоумением смотрит на нас: «Как вы под откос не пошли с такими-то рессорами?!» и пересаживает в другой вагон. И это тоже было смешно.
В поезде по радио сообщили, что в Ленинграде -15 градусов мороза. Мы обрадовались — отогреемся, ведь в Молотове-то перед нашим отъездом было под 40! Но насколько же этот влажный, с ветерком, ленинградский морозишко оказался въедливее и злее нашего сухого пермского морозища!
Но ведь первая любовь — она мороза и других препятствий не боится! Это я уже о самом Ленинграде. Я однолюб, и эта «любовь с первого взгляда», любовь к Ленинграду, стала для меня и последнею, хотя видел я позднее много прекрасных городов, и Париж даже. Да и от Москвы, в которой мы остановились тогда на обратном пути, я был не в восторге.
И вот капризы судьбы: я почти всю жизнь прожил именно в Москве, чья хаотичность, шум, беспорядочность мне, педанту, сразу не понравились! Наверно, неблагородно и неблагодарно говорить так о Москве, меня приютившей. Но — сердцу не прикажешь. И всю жизнь мне снилось, как я, счастливый, переселился из Москвы в Ленинград…
Я не видал площади более красивой, чем Дворцовая, и памятника, столь прекрасного и любовно, свободно размещенного, чем Медный Всадник. Для меня Петербург — воплощение величия России. Двухвековое татаро-монгольское иго отбросило нас назад и лишило возможности идти каким-то своим, «третьим» путем. И у Петра I хватило мудрости, и жесткости, и — жестокости! — пойти по единственно правильному, «европейскому» пути, пусть крайне тяжелому.
Это понял (правда, не сразу) Алексей Толстой, это мудро, сразу, поняли Ломоносов (Он Бог, он Бог твой был, Россия!) и Пушкин, благословляющий петровский Петербург как символ России:
Но этого не дано понять «великому» скульптору Шемякину, чья издевательская, кощунственная скульптура Петра до сих пор стоит (точнее — сидит) в самой Петропавловской крепости, напротив собора Петра и Павла! Между тем как ее место — где-нибудь на задворках художественного музея, в тупичке скульптур-карикатур. Помню, как (сравнительно недавно уже) гулял я по Петербургу, а потом впервые увидел эту скульптуру. Кто-то сказал, что город — это симфония. Петербург — моя любимая симфония. А тут вдруг — фальшивая, «визгливая» нота, прямо — ножом по стеклу. Вот уж поистине — Шемякин суд (прошу прощения за дурной каламбур).
Простите, увлекся я…
Поселили нас на Васильевском острове в общежитии Ленинградского университета. Каждый день шли мы через Неву в Эрмитаж, Исаакиевский собор, Русский музей — по льду, пешком (чтобы не платить за проезд). Шли как на работу — часов на 7–8 с коротким перерывом на обед. И, потрясенные, смотрели, смотрели, смотрели, записывали названия особенно понравившихся картин. Угадайте, что нам нравилось? Ну, конечно, реализм — Шишкин, Айвазовский, Левитан, передвижники («Ты посмотри, как каждая складочка на тулупе выписана!»).
А залы XX века, те самые, которые я сейчас в первую очередь осматриваю, приезжая в Петербург, мы тогда пробегали, не стесняясь громко возмущаться «этой мазней».
На военных сборах, в Бершадских лагерях под Пермью, были мы в студенческие годы дважды, каждый раз по месяцу.
После вторых сборов нас ждали экзамен, довольно строгий, и получение офицерского звания.
Кроме знаний, необходимых будущим пехотным офицерам (тактика, командование взводом в оборонительном и наступательном бою и т. п.), нам давали потянуть и «солдатскую лямку» — преодоление штурмовой полосы, ползание по-пластунски под колючей проволокой, ночные атаки. Трудно, но это нас не пугало. Дали нам и «пороху понюхать»: мы, «бывшие мальчишки», с удовольствием (и неплохо!) стреляли — из пистолета, автомата Калашникова, пулемета Горюнова, бросали боевые гранаты. Еще жива была память войны. Мы сознавали, что в мире немало врагов и теперь уже наш черед бороться с ними. Да и на территории лагеря мне, педанту, даже нравилось: строгий порядок, идеальная чистота.
Но не стал бы я писать об этих сборах (не велико счастье!), если бы не одно ЧП. Вот уж по пословице: «Не было бы счастья, да несчастье помогло!»
В лагере к нам был приставлен немолодой, пузатенький капитан, прошедший всю войну. Помню, учил: «Ты в атаку идешь — не беги прямо, дуриком: „Ура, за Родину!“ Ты виляй, пригибайся! И в траншее тебя не ждут с распростертыми объятьями — нож тебя ждет. Ты и развернуться в тесноте не успеешь, как тебе брюхо вспорют. Ты сначала дорогу себе расчисти, в траншею гранату швырни, только РГД! А Ф-1 не годится — сильна, от тебя самого ничего не оставит». И не был наш капитан солдафоном, напрасно нас не гонял, да и вообще был человек умный, и в перерывах мы с интересом с ним болтали.