Так оно и вышло. Меня выпустили, когда солнце уже скатилось к закату, а ручейки подернулись ледяной коркой.
V
Выскочил я со двора и чуть не сшиб Миннису. Она стояла, прислонясь к воротному столбу, и делала вид, что оббивает ногой лед на застывшей луже. Она смутилась, увидев меня, и как-то бочком протянула что-то завернутое в серебряную бумагу. Я увидел торчавший из бумаги красно-синий карандаш и хотел было взять его, но отдернул руку.
Как раз было время, когда поспели яблоки. Заметил я, что вокруг нашего сада Минниса с подружкой прохаживаются, но не мог выйти к ним, делом был занят. Улучил, однако, момент, вынес им по яблоку. Минниса сразу стала есть свое, только сморщилась; должно, кислое ей попалось. А ее подружка Сэлимэ́ потерла яблоко, заулыбалась, то к одной щеке его прижимает, то к другой.
— Эльляли́, эльляли́! — приговаривала она. — Какое красивое яблоко! Я домой его понесу, покажу маме!
Неожиданно Минниса выхватила у нее из рук яблоко и надкусила.
— Ага, Гумер тебе сладкое дал, медовое! — крикнула она. — На, поешь кислое! — и попыталась сунуть Сэлимэ свой огрызок.
Та расплакалась, бросилась на обидчицу, но Минниса, пнув ее ногой в живот, убежала. Я вынес Сэлимэ другое яблоко и, видно, навсегда запомнил зловредность Миннисы.
— Возьми же! — нетерпеливо проговорила Минниса.
Цветных карандашей у меня еще не было, и я не раз завидовал мальчишкам, которые разрисовывали ими тетради. И все равно удержался, не взял:
— Нет, не надо!
Лицо у Миннисы вдруг исказилось, глаза стали злыми, будто пронзить меня хотели насквозь.
— Ну и не бери, рябой черт! — крикнула она. — Ты и не стоишь его! Вот тебе!
Минниса показала мне язык и кинулась бежать. Я вмиг догнал ее и вцепился в плечо, но она так противно завизжала, что я сам был рад удрать от нее, только бы голоса такого не слышать.
После этого дружба наша с Миннисой окончательно оборвалась. При встречах мы делали вид, что не видим друг друга, а то и вовсе отворачивались.
Тепло весеннего солнца, растапливая снег, уносило вместе с ним и наше ученическое рвение. Да Фатима-абстай не очень этим и огорчалась.
Но вот настал день, когда я, возвратясь домой, закинул сумку свою подальше на полку.
— А спасибо сказал? — спросила мама, проследив взглядом за сумкой.
— Кому?
— Как же? Учителям!
Я промолчал.
Мама укоризненно покачала головой:
— Цельную зиму они старались, грамоте вас учили, уму-разуму наставляли. Думаешь, из-за твоих двух копеек мучились? Неужто позабыл обо всем?
Что уж теперь говорить, позабыл…
«БЭ́БДЕ-БЭДЖВИ́Н»[25]
I

— Вставай, сынок! Ты же нынче в медресе пойдешь!
Сон мой мгновенно улетучился, душа возликовала. Я — шакирд.
На меня надели новую рубашку, камзол был тщательно зачинен, все оторванные пуговицы пришиты. Когда я умывался, апай сама мне воду из кумгана сливала и мыло дала свое — розовое, как гребешок у петуха, и сильно душистое.
На выходе отец дал мне три копейки: учителю, мол, даяние. А мама проводила до самой калитки.
День сегодня уродился чудесный! Все вокруг было белым-бело от снега. Снег лежал мягкий, легкий; казалось, дунешь — и разлетится. За одну ночь запорошил!
Кругом стояла тишина, деревья будто белыми цветами расцвели, хоть бы веточка одна шелохнулась. К небу из труб тянулись столбы дыма — где серые с синью, где — бурые.
Вон посредине улицы, прокладывая по снегу первый санный след, проехал в розвальнях Хиса́м, джигит с нашего порядка. Сани его скользили, будто по маслу, ни шороха, ни скрипа.
— Как дела, шакирд? — окликнул меня Хисам. — Знаний идешь набираться? Иди, малый, иди! Письма девушкам писать научишься!
Мне полагалось ответить на его приветствие, но тут за углом, в проулке, что полого спускался к речке, послышались голоса ребят, и я, не теряя времени, побежал туда. Что там творилось! Снизу, разгребая босыми ногами снег, поднимался зареченский малый, Минзай! На нем был теплый бешмет, на голове — заячья ушанка, ноги босые, сине-красные, как свекла.
Вокруг Минзая кружил рой мальчишек.
— От самых ворот босый идет! — объяснили они.
— Признавайся, мерзнут или нет? — пристал один к Минзаю.
А тот и не обернулся, засунул руки в карманы и шагал себе.
— Говори же, мерзнут или нет?
— Мне все нипочем!
— Скажи: «Ей-богу!»
— Иди-ка отсюдова! А то как дам!
Минзай был занятный малый. И мастер на все руки. У него на крыше навеса маленький ветряк трюхал, зерно взаправду молол…
Когда мы приблизились к медресе, мальчишки так и высыпали навстречу Минзаю. Кто восхищался им, языком прищелкивал, а кто насмехался:
— Ха-ха-ха! Лапти свои пожалел!
А Минзай еще потоптался у порога красными, съежившимися ногами.
— Слово мое крепко! — заявил он. — Всю зиму босой буду сюда приходить. Вот увидите.
Ведь так и ходил!
II
Учиться в медресе было не в пример интереснее, чем у муэдзина. Здесь мы, кроме заучивания арабских слов, проходили и географию. В первый же год начали учиться читать и писать, задачки по арифметике решали.
Наш учитель Забихулла́-абы жил напротив медресе, и мы следили, чтобы не пропустить момент, когда он выйдет из дому. Втянув и без того короткую шею в ворот бешмета и немного ссутулясь, он медленно шел по узкой, проложенной напрямик тропке. Он никогда не смотрел по сторонам, не оглядывался. Ведь после муллы и муэдзина учитель считался самым ученым, самым почитаемым человеком в деревне. Забихулла-абы никогда не забывал об этом.
К тому времени, когда он подходил к дверям медресе, мальчишки, только что поднимавшие несусветный шум, принимали самый смиренный вид. Они сидели рядком на полу, сложив на коленях руки, лишь глаза у них озорно блестели.
Сняв за печкой верхнюю одежду, Забихулла-абы проходил в передний угол и садился, поджав ноги, на подушку, брошенную прямо на пол. Если это бывало в начале недели, шакирды один за другим вручали ему даяние — две или три копейки, изредка пять копеек. То был единственный доход учителя. Больше ничего и ниоткуда он не получал.
Закончив с даяниями, Забихулла-абы быстро оглядывал класс. И мы почему-то были уверены, что его маленькие глазки все примечают, что от них невозможно скрыть даже наши мысли. А он, быть может, просто проверял, на своих ли местах мы сидим.
Вероятно, Забихулла-абы сам учился по старинке, и в его преподавании старое частенько путалось с новым. Но как бы то ни было, мы учили географию, родной язык и арифметику!
Очень занятно получалось с арифметикой. Вот учитель приказывал нам вынуть из сумок аспидные доски, грифель и, прохаживаясь вдоль окон, диктовал задачу.
Положив доски на колени, мы писали:
«Сначала я купил четыре арна́товых шкуры. Потом купил шесть бакара́товых шкур…»
Забихулла-абы, заглядывая мимоходом в наши доски, спрашивал:
— Ну, сколько всего?
Пожалуй, мы за зиму «сложили» целую гору шкур, они без конца переходили из одной задачки в другую. Только не думайте, что это были шкуры каких-то диковинных зверей. Арнат был всего-навсего зайцем, а бакарат — обыкновенной коровой, что мычала у нас в хлевах. Но их в наших задачках именовали по-арабски, видно, так выходило поученей.
Самому мне больше всего нравились уроки родного языка и географии.
Однажды Забихулла-абы привез из города и повесил на передней стене огромные, похожие на вышитые скатерти сине-зеленые листы. В медресе сразу стало веселее, уютнее.
Мы с нетерпением дождались перемены и, толкая друг друга, кинулись к листам. На них крупными буквами было напечатано: «Карта Европы», «Карта Азии».
25
«Бэ́бде-бэджви́н» — арабская таблица умножения. В ней числа, чтобы запомнились легче, заменены определенными рифмованными словами.