Первым человеком, которому я прочитал свое творение, была мама. Она даже плакала, слушая его.

— Ах, бедняжка! — говорила она, утирая слезы. — И самого жалко и жены с детками!..

На первых порах я вроде бы успокоился, однако вскоре же меня снова охватили сомнения. Ведь я написал не о том, что было привычным в наших книгах: не о роскошных дворцах, не о прекрасных ханах и ханшах.

В моем рассказе завывал в непроглядной ночи буран, в снежных сугробах простиралось поле. И еще была в нем бедная крестьянская изба, по стенам которой бегали тараканы; были люди и слезы на их глазах. Может, о таком и не надо писать вовсе?

Мне было необходимо посоветоваться с кем-нибудь. И вот как-то под вечер по дороге с поля забежал я к Вэли-абы. Сложенная пополам тетрадка лежала в моем кармане, лишь бы хватило храбрости попросить его прочитать рассказ.

Но Вэли-абы вспылил вдруг, заругался:

— Ну что ты за малый, а?! В такое время сказку притащил! Беги сейчас же домой!

Я помчался во весь дух к своим и, чего-то боясь, несмело отворил калитку. Под навесом, вздувшись горой, лежала при последнем издыхании наша единственная корова. Тут же, всхлипывая, стояла мама и, уткнувшись лицом в ладони, сидел на корточках отец.

ТРОНУЛОСЬ

I

Родимый край - зеленая моя колыбель i_016.jpg
Беда пришла неожиданно, примчалась вестью из волости и, вызывая в каждом ужас, вмиг разошлась по всей деревне:

— Война!

— Германцы войну объявили!

— Как же так? — растерялись люди, услышав лихую весть, и опамятоваться никак не могли: — Ведь страда сейчас! Хлеба не убрали! Кто сожнет да кто намолотит? Озими кто посеет?

А староста уже ходил с десятниками из дома в дом.

— Бессрочникам до сорока лет завтра с зарею отправляться в Казань! — оповещал он всех. — Таков указ государя императора! С собой берите сухари, ложку с кружкой.

В деревне поднялся плач, началась суета.

Отец наш метался по двору, места себе не находил. Увидев входящего к нам Мухамметджана-джизни, навстречу ему заторопился:

— Ты подумай, а? Чего им, окаянным, не хватает? Земли? Иль богатства?

— Цари без войн не обходятся, баба́й[48]. Что же он будет за царь, ежели драки не затеет?

— Так ведь кровь льется! Люди гибнут!

— Чья льется кровь-то? — У Мухамметджана-джизни сжались губы и глаза сверкнули. — Не царя же. А что ему твоя или моя кровь? Детей наших кровь?

— Хамзу не придется повидать, — вздохнул отец. — Его небось прямо со службы на войну отправят. Вэли уйдет и два зятя тоже. Ребят сколько осиротеет. Их-то слезы на кого падут, а?

А джигиты тем временем приволокли из русского села четверть красноголовки и уже загорланили песни. Подвыпившие парни из заречья целой ватагой отправились к Фазулле.

Фазулла, больной сын тетушки Гильми, жил теперь под горкой, в маленьком домике в одно окошко. Надежды на его выздоровление не осталось, и тетушка Гильми вынуждена была отдалить его от отчима.

Я как раз бежал в те края, к Вэли-абы, — позвать его к чаю, и увидел, что сын Бикбулата, еще несколько парней и Сэлим колотятся в дверь к Фазулле.

— Эй, Фазулла! — кричали они. — Бери гармонь, по деревне пройдемся!

— Не знаете, что ли, Фазулла с постели не подымается! — подскочил я к парням. — Больной он!

— Он завсегда болен! — зашумели те. — Когда он не болел?

— Он только болеет, а мы на смерть идем. Давай выходи!

Из избушки послышался глухой стон.

— Мы теперь царевы солдаты! — вовсе завопил один. — Пусть попробует не уважить нас! Ребята, хватайте дом за углы, мы его в речку повалим!

И шалые парни взаправду ухватились за углы домика, силясь сдвинуть его. Что-то гулко треснуло, домик пошатнулся, но в этот момент распахнулась дверь, и на пороге показался белый, как саван, Фазулла. Худой, сгорбленный, он был весь замотан полотенцами. Зареченцы обрадовались, кто-то даже по спине его хлопнул:

— Вот молодец! Давно бы так!

— И ты помрешь, Фазулла, и мы помрем! Давай, брат, пошевели пальцами, сыграй нам!

Длинные пальцы Фазуллы пробежали по язычкам гармони, и вроде спина его прямее стала. Глубоко запавшие, в синих кругах глаза, словно высматривая что-то, шныряли по сторонам и оттого казались еще страшней. Он играл в каком-то неистовстве, в ярости, но быстро устал и, сгорбясь, почти упал на приступок. Теперь он играл печальные, протяжные напевы. Я уже был в верхнем порядке, когда послышалось горестное пение:

Свидаемся ль, неведомо,
Прощай, родная сторона!..

II

Вскоре же погнали на войну немало лошадей. И пришлось некоторым солдаткам с первых дней войны лишиться и этой опоры в хозяйстве. Когда староста с десятниками угонял лошадей, деревню огласили такой же плач, те же стенания, что и во время проводов солдат. До самой околицы, всхлипывая, бежали ребятишки за своими рыжими, каурыми, гнедыми. А те — то ли встревожило их, что попали они в чужие руки, или почуяли, что навсегда покидают родные поля и луга, — беспокойно всхрапывали, оборачивались назад и, раздувая ноздри, ржали громко.

Деревня, точно дом, проводивший покойника на кладбище, впала в глубокое уныние. По вечерам в избах не вздували огня. Все спешили скорее лечь, уснуть.

Мало своей беды, видишь в поле, как дряхлые старики и старухи жнут под палящим солнцем, — и сердце сжимается от сострадания к ним. А возвращаешься в полдень в деревню — и опять заноет сердце. Младенцы и малые ребятишки, брошенные без присмотра в избах, с испугу или с голода заходятся в крике, и жалобный их плач провожает тебя до самого дома.

Горестей-печалей было у всех по горло. Но печалиться не было времени. Работы в поле из-за них не прервешь.

Еще не сжали яровые хлеба, — с войны уже пришли первые письма, а ближе к осени приехали первые раненые, и прежде всех — Мадьяр.

Мадьяр молодцевато накидывал на плечи серую шинель с зелеными погонами и, опираясь на палку, прихрамывая, шел к караулке или в овин к дому. Где он ни появлялся, везде был гостем дорогим. Его закидывали вопросами. Он отвечал и рассказывал об историях, приключавшихся и на поле боя и в «гушпитале». Из его уст так и сыпались чужие слова: Галичия, Аршау, Мински, Пински…

— Один наш истинно храбрый генерал как дал немцам по загривку, так те в штаны наделали. Ну и покрошили же мы их тогда! Понимаешь? Ведь мы как медведи. Ежели нас озлить, попробуй выдержи!

— Чего ж не остановили? — возмущался Сарник Галимджан. — Тут бы и надо взяться скопом, тряхнуть как следует и гнать немца до самой его земли!

— Ишь ты какой быстрый! — говорил Мадьяр. — Сидя-то на печке, всяк мастер хорохориться! А ты попробуй, поди без ружья в атаку!

— Иди ты! — в один голос вскрикивали слушатели. — Отчего же без ружья-то? У нас бабушка Бикэ и та небось соображает, что нельзя без ружья воевать!

Мадьяр, обиженный недоверием, отворачивался и смачно сплевывал:

— Про то вы у Миколашки спросите! Ясно? Он ведь у нас главный генерал. А мне обманывать нечего. Мы что? Прикажет офицер идти — идем. Прикажет вертаться — вертаемся. Вперед-то тех, кто с ружьями пускают. А там — кого убьют, кого ранят. Вот ты и бери его винтовку, топай!

Когда прежние истории приелись малость, Мадьяр стал рассказывать новые:

— Ох, миленькие, чего только на войне не переживешь! И поверить-то трудно. Я поныне с криком просыпаюсь, а жена меня успокаивает: «Чу, говорит, чу, не бойся, ты дома у себя». Вот как-то раз погнался за нами немец, мы давай дёру, и в этот момент дружку моему голову снарядом напрочь снесло. Что, думаете, он учудил? Сунул ее под мышки и еще сколь бежал. Неохота же собственную голову немцам оставлять…

— Помилуй аллах! — охали, причитали бабы. — Какие же муки терпят там бесценные, родимые наши!

вернуться

48

Баба́й — дед; обращение зятя к отцу жены.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: