— Получается, Нечаев — за Ишутиным, а тот в свой черед — за Заичневским, — кивала Ольга, — очень может быть, что вы, Николя, правы.
Да, среда новых людей, в которую Лиза так стремилась войти и которая представлялась ей издали неким храмом высоких помыслов и благородных личностей, при ближайшем знакомстве оказывалась многоликой и разнородной. И невольно мысленно она возвращалась к пришедшему однажды в голову сравнению с Монбланом; в самом деле, величественные седины старика лишь с далекого расстояния поражали нетронутою белизной, а по мере приближения к ним явственно проступали морщины ущелий, пятна растительности, плешины лугов.
И все же жалеть Лизе не о чем было, жила напряженно и целеустремленно, как могла, помогала делу, народному делу. Правда, второе условие ее уговора с Утиным все еще не исполнилось, пока что не представлялось возможности, однако не было причины терять надежду, тем более что перед отъездом на зиму в Петербург Катя Бартенева твердо пообещала воспользоваться старыми связями, отыскать такую возможность.
Катя отправилась в Петербург, а Лиза осталась в Женеве… хотя у нее не менее, чем у Кати, была надобность наведаться к пенатам. Не потому, что могла лучше Кати справиться с женевскими поручениями, совсем нет, Катя, без сомнения, сделает все возможное, да только эту Лизину надобность никому не перепоручишь, самой надобно распутывать узел… если еще возможно. А поначалу таким все простым представлялось им с братцем Михаилом Николаевичем. Обман легче легкого, потому как из благих побуждений, да и в самом деле пустяк: поддакнуть батюшке в церкви, согласен, мол… согласна перед богом и людьми — и вот она, самостоятельность и свобода, строй по-новому жизнь, и благодарность братцу по гроб за великодушную помощь! И не просто спасибо и до свидания, нет, Швейцария, Монтана, санатория доктора Эн — наглядное воплощение ее признательности… Тут первое облачко между ними, тень облачка, некая двусмысленность, за которую, впрочем, умница Утин тут же уцепился в Женеве. Как она должна была поступить — уехать или же остаться подле братца в Монтане?.. У нее в том сомнения не было. А останься она, бедный братец обрадовался бы, конечно… Впрочем, виду не подал, что хочет этого: и гордость не позволяла, и по уговору оба вольны были в своих поступках… Она отвезла его в Углич, и он был ей благодарен за это, но еще более, верно, благодарил бы судьбу, когда бы и сама с ним осталась, чем возвращаться в Женеву… а коли уж возвращаться, то, может быть, вместе?.. Михаил Николаевич, разумеется, и об этом не заикнулся, не мог позволить себе стать для Лизы обузой, а стоило ей заикнуться, стал отнекиваться горячо. Ибо, возвратись они вместе, он действительно стеснил бы ее, и не только в средствах. Он, гордый человек, не желал пользоваться плодами собственного великодушия, она же держалась первоначального уговора. К тому же и доктор Эн, владелец санатории в Монтане, рекомендовал повторить курс лечения через год, и петербургский его коллега, с ним соглашаясь, подчеркнул, что, во всяком случае, не следовало бы откладывать повторение далее будущей весны, поелику весна для чахотки, как известно, наиболее опасное время… В нечастых своих письмах деликатный братец никогда не пожалуется на здоровье, и все-таки, получая их, Лиза всякий раз чувствовала укор, пусть невысказанный… Она-то держалась первоначального уговора, да держался ли он?.. Двусмысленность затуманивала ясные отношения, порою ей чудилось даже, что-то такое проскальзывало в его словах, из чего следовало, будто не они вместе с ним обманули окружающее общество, несправедливое и дурное, а он, братец, обманул ее тем, что смирил свое истинное к ней чувство, а смирил оттого, что в противном случае она ни за что бы с ним не венчалась… или он допускал, что у них повернется, подобно тому как у Веры Павловны с Лопуховым?.. Впрочем, может быть, ей мерещилось все… Михаил Николаевич, с его деликатностью и гордостью, не позволял ни намека, а коли проскальзывало нечто, то ему вопреки!.. Так или иначе, а надвигалась весна, о которой предупреждали доктора, — и об их рекомендациях, и о санатории доктора Эн Лиза напоминала Михаилу Николаевичу в письмах и раз, и два, а он словно бы мимо ушей пропускал. Убедившись в бесполезности уговоров, решила весною сама за ним ехать. В этом видела собственный долг. Но исполнить задуманного не удалось. Женевские заботы не отпустили.
С тех пор как в конце минувшего лета разлетелась между эмигрантов молва, будто Нечаев вернулся на родину (спрятавшись в уголь на тендере паровоза), до зимы о нем не было ни слуху ни духу, — пока вдруг не заговорили настойчиво о провале и об аресте. Его появление, однако, убедительно опровергло эти слухи, но в Женеве мало кто его видел, едва появившись, он опять скрылся, так что поползли новые слухи, теперь уже о том, что Нечаева разыскивает полиция будто бы по подозрению в каком-то убийстве, совершенном в России, а что сам он якобы умер внезапно. Слухи, легенды, тайны беспрерывно окутывали его имя. Утин относился ко всему этому крайне недоверчиво. Новое исчезновение бакунинского гомункулуса склонен был приписывать отсутствию в Женеве его наставника и гувернера. Сразу после Базельского конгресса Бакунин перебрался из Женевы в Локарно.
Чутье не подвело Утина и на сей раз. Двух недель не прошло, как Нечаев собственною персоной прекратил досужие разговоры о своей кончине. А вот слухи о полицейском розыске подтвердились. Русское правительство настойчиво требовало его выдачи. И опять его имя не сходило с языков женевских «эмиграчей». Одни выгораживали его, даже помогали скрываться, тогда как другие негодовали… Упорно заговорили про то, что в Женеву заслано много русских агентов, о чем Трусов Утина предупредил, а был он в этом вопросе дока. Имел к подобным личностям слабость. Скучал в женевской своей печатне, в кафе «Норд» с тоскою перебирал партизанские воспоминания и придумал-таки себе по нраву проект, которым поделился с друзьями: приобрести доверие у господ ташкентцев, для того чтобы, пользуясь этим, самому вступить в Третье отделение и там служить верою и правдою революционному делу!..
Но так совпало, что в эти же дни случилось событие, заставившее, по крайней мере на время, совершенно позабыть о нечаевских проделках и тайнах. В Париже скончался Александр Иванович Герцен…
В начале февраля к Огареву в Женеву приехала осиротевшая дочь Герцена Тата. И чуть ли не одновременно тайком от полиции (но не от братьев-«эмиграчей») объявился Нечаев, в типографии Чернецкого застучал по ночам печатный станок, выбрасывая из своих недр одну за другой все новые бакунинско-нечаевские прокламации: к офицерам русской армии и к войску, к украинцам и к «мужичкам и всем простым» людям русским, даже к мещанству и к женщинам (и все эти события Утин связывал в один тугой узел; по своему опыту знал, что пропаганда требует средств, и немалых, а Тата Герцен таковыми располагала).
Вот тогда в руки Утина и попала брошюра о русском отделении «Всесветного революционного союза» как лишнее напоминание: кто не хочет, чтобы его опередила бакунинская братия, не может долее откладывать свой проект.
Проект программы и устава Русской секции Международного товарищества рабочих следовало отправить на утверждение Генеральному Совету в Лондон. Утин предложил воспользоваться помощью Папаши Беккера; со старейшиной Интернационала в Женеве, революционером 48-го года и другом Маркса, он сблизился после Базельского конгресса, посвятил его в замысел Русской секции, и старик этот замысел одобрял. Было важно, чтобы в Лондоне никоим образом не спутали учредителей новой секции с Бакуниным.
8 марта Утин пришел к Беккеру с подготовленными бумагами, но не застал его дома и, оставив бумаги, написал, что, если Беккер проектом доволен, пусть даст небольшое рекомендательное письмо к Марксу, «которому мы передадим наш устав с просьбой быть нашим представителем при Генеральном Совете. Я пошлю ему все это немедленно…».
Старик все исполнил, не мешкая, через несколько дней бумаги вместе с его рекомендательным письмом были отправлены в Лондон на имя Германа Юнга, представлявшего в Генеральном Совете Швейцарию. Юнгу Утин и его друзья, между прочим, напомнили, как познакомились с ним на конгрессе в Базеле. Вложено было в пакет и письмо к Марксу — от имени группы русских, которая «только что образовала секцию Интернационала, так как великая идея этого международного движения пролетариата проникает также и в Россию».