Но в то же время Елизавета показала бы себя плохой ученицей Маркса и Чернышевского, если бы думала лишь об узкой практичности. Важно было, что в проекте предвиделась пора, когда отпадет нужда в военных мундирах. А главное, конкретные шаги — и об этом говорилось впрямую — должны были послужить освобождению труда, обеспечению рабочим управления их собственными делами, наконец, вступлению их в Интернационал. При создании свободных производственных ассоциаций, объединяемых в федерацию под началом Союза женщин, главное было — по мнению Союза, высказанному Елизаветой, — дать работницам работу и при этом «обеспечить продукт труда самим производителям», вырвать труд из-под «ига капитала».
Франкелю даже изменила обычная его уравновешенность.
— Просто гениально, Элиза! — воскликнул он, когда прочитал это, и, заметив ее недоумение, подкрепил свой восторг авторитетом Дидро: гений живет во все времена, но люди — его носители — немы, пока необычайные события не воспламенят массу. — Сами посудите, разве социальная революция не такое событие?!
И еще он добавил, что революция выявляет гений из массы, словно опытный ювелир-гранильщик. Чтобы разглядеть в сыром сколке будущий граненый алмаз, мастеру без воображения не обойтись. Но опора этому воображению одна: мастерство. Как прекрасно сказал Шиллер: недостаточно одного непосредственного вдохновения; требуется вдохновение образованного духа!
С Малоном и Серрайе Елизавета виделась редко — о том и лондонским друзьям написала. А с Франкелем встречалась все чаще. И прежде в Комиссии труда и обмена соглашались вполне, что Коммуна должна проявить величайшую заботу о семьях мужественных пролетариев, смелых граждан, подставляющих свою грудь под пули, но дискутировали: временные это должны быть меры, вынужденные войной, или же они «должны пережить породившие их обстоятельства». Последователей Прудона тревожила нравственная сторона. Работа женщин не на дому, а в мастерских? Это, по их мнению, противоречило нравственности!.. Разве время было спорить об этом?..
Но вот «министром труда» стал Франкель — и руководительниц Союза женщин вызвали наконец на улицу Сен-Доминик-Сен-Жермен, где рядом с Комиссией труда и обмена заседали представители рабочих союзов. Вообще-то Франкель держался того взгляда, что нужна общая организация рабочих и работниц. Но большинство мужчин сражалось за Коммуну — в создавшихся условиях необходимо было позаботиться о работницах, на этом настаивали Натали Лемель, Елизавета Дмитриева и Алин Жакье, брошюровщица в типографии, представлявшая в ЦК Союза женщин округ Пасси.
Не благотворительности пришли они просить, отнюдь нет, и им удалось доказать свою правоту.
Спустя несколько дней Лео Франкель выступил на заседании Коммуны.
Обсуждался декрет о возврате заложенных в ломбарде вещей, вся парижская беднота была кровно заинтересована в этом. В трудную минуту многие прибегали к закладу, а выкупить свои вещи потом удавалось далеко не всегда. И вот Коммуна собиралась сама выкупить и бесплатно вернуть заложенную одежду, белье, мебель, книги, рабочие инструменты.
Франкель, однако, возразил сторонникам этой меры. Нет, он выступал не против нее, лишь обратил внимание членов Коммуны на кратковременность ее действия. Работа — вот что необходимо женщинам Парижа, чтобы справиться с нищетой, это даст им куда больше, чем возврат вещей из ломбарда.
— Слушая делегата финансов, заявившего, что он может располагать суммой в восемь — десять миллионов для выкупа закладов, я задал себе вопрос, не сделаем ли мы гораздо больше, доставляя работу женщинам… В самом деле, не пройдет и двух недель после выкупа вещей из ломбарда, как нищета будет та же…
И он сообщил Коммуне, что Комиссия труда и обмена намерена открыть мастерские, — так не лучше ли употребить деньги на это, чем на выкуп вещей. На что Журд, делегат финансов Коммуны, сидевший во Французском банке на мешках с золотом и дрожавший за каждое су, отвечал, что одно не исключает другого и «всегда найдется сто тысяч франков в неделю на организацию женского труда».
Наконец настал день, когда Матушка Натали привела Елизавету на открытие мастерской.
В большом зале, парадном, торжественном, где собирались сытые, довольные жизнью, разодетые люди на светские рауты или балы, среди скульптур, гобеленов и живописных полотен с изображением охотничьих и батальных сцен, полторы тысячи простоволосых женщин в блузках шили мешки по заказу Коммуны. Работу распределяла высокая красивая девушка с красной перевязью через плечо. Конечно, полторы тысячи — небольшая часть от шестидесяти тысяч парижских работниц. Конечно, шитье грубых мешков — не самая искусная и интересная работа… Но она необходима Коммуне! И женщины получат за нее плату — ее раздают каждый вечер. Коммуна платит за мешок по восемь сантимов, а прежний хозяин сколько бы заплатил?..
Эта картина общего труда, столько раз виденная в воображении, вызывает в памяти — который раз здесь в Париже — дорогие Лизе образы. Пусть рождены они далеко отсюда — этим женщинам они не чужие. Не прерывая нужной Коммуне работы, Елизавета Дмитриева пересказывает парижанкам почти наизусть чуть не целые страницы незнакомой им книги неизвестного им автора — о том, как устроилась мастерская… — затем, чтобы прибыльные деньги шли в руки тем самым швеям, за работу которых получены.
«…Добрые и умные люди написали много книг о том, как надобно жить на свете, чтобы всем было хорошо; и тут самое главное, — говорят они, — в том, чтобы мастерские завести по новому порядку…»
Сосредоточенны лица слушательниц, молодые и пожилые, цветущие и увядшие, мелькают в сноровистых руках иглы, суровые нитки привычно поддаются зубам, а Елизавета хочет еще рассказать им сны Веры Павловны, как привиделась ей во сне в поле девушка, у нее было много разных имен, настоящее же ее имя было — Любовь к людям… И еще тот сон, когда картины тысячелетий пронеслись перед Верой Павловной — от древних времен, когда люди были как животные, но потом они перестали быть животными, когда мужчина стал ценить в женщине красоту и настало царство Астарты, древне-финикийской богини, когда мужчина обратил женщину, чью красоту оценил, в свою рабыню. А потом, по мере того как мужчина становился более развит, он начал поклоняться женщине и ее красоте — но только как драгоценности, как источнику наслаждений. В этом царстве Афродиты, богини греческой, человеческого достоинства еще не было в женщине… Однако проходили века, и воцарилась христианская непорочная Дева, пред чистотою которой смирялся мужчина — но любил ее и готов был, как рыцарь, умереть за нее, покуда не прикасался к ней. Став женою его, она делалась его подданной…
— …Разве вы этого не испытываете на себе, гражданки?!
Но вослед за Астартой, Афродитой и Девой явилось во сне Вере Павловне царство новое, светлое, царство светлой красавицы, свободной женщины. Она вобрала в себя, соединила в себе, унаследовала от Астарты — наслаждение чувств, от Афродиты — упоение красотою, благоговение чистотою — от Девы, но все это вместе оказалось выше, чем было, полнее, сильней, потому что появилось в светлой красавице то, чего не было у прежних цариц, — равноправность с мужчиной, а стало быть, и свобода. Только с равным себе вполне свободен человек!
Так передавала Елизавета Дмитриева, она же Элиза Томановская, она же Лиза Кушелева (много имен было у нее…), то жительница Петербурга, то Женевы, то Лондона, то Парижа, то русская, то француженка (уж не ее ли это настоящее имя было — Любовь к людям?..), — так передавала она дорогие ей мысли парижским швеям в мастерской Коммуны, во многом похожей на ту мастерскую, какую завела в Петербурге героиня романа Чернышевского. Но, увы, отдаленный гул канонады врывался зловеще и неумолимо в этот почти осуществившийся наяву сон.