Если русский, англичанин или американец выражал согласие отдать жизнь за свою родину — это справедливо считалось патриотизмом. Если же немец четверть века после войны признавался, что он готов чем-то пожертвовать ради Германии — это невольно вызывало дурные воспоминания о временах господства немецкого национал-социализма.
— Звучит очень по-реваншистски, — заключил он. И мы оба рассмеялись. Серьезно говорить об этом в середине 70-х годов было уже трудно. Думать иначе — еще немного рано.
Возвращаясь от шефа и вечно путаясь в замысловатой системе коридоров, я продолжал улыбаться, но не последней мысли о реваншизме, а по поводу брошенной им фразы, что «кто-то подбросил Леониду Ильичу заключение западных немцев по поводу утечки из немецкого МИД служебной информации».
Меня часто занимала мысль, почему даже талантливые люди, взобравшись наверх, не могли заставить себя мыслить реальными категориями.
Ведь будь я осведомлен о событиях того времени менее, чем на самом деле, все равно мне не составило бы большого труда назвать имя скрывавшегося под псевдонимом «кто-то». Труднее было бы объяснить, для чего Андропову этот псевдоним понадобился.
Перед грозой
Как-то поздней осенью 1973 года, согласно предварительной договоренности, мы приехали на Пюклерштрассе, 14, и были поражены количеством автомобилей и людей, заполнивших обычно ухоженно-пустое пространство за оградой перед домом. Внутрь нам позволили войти лишь после того, как Эгон Бар лично вышел к воротам.
Он сообщил, что накануне неожиданно приехал канцлер и остался здесь ночевать.
Мы пошли в гостиную и уселись, как обычно, за стол обсудить наши проблемы. Разговор подходил к концу, когда наверху хлопнула дверь и на лестнице, отделанной панелями из темного дерева, показался Брандт.
Вид у него был утомленный, под глазами мешки, лицо осунувшееся. Поздоровавшись, он присел к нам, поинтересовался делами в Советском Союзе и здоровьем Брежнева. Затем, бросив взгляд на лежавшие перед нами бумаги, заметил:
— Я вижу, вы тут погружены в работу, не стану мешать, подышу свежим воздухом… Потом ведь снова — в самолет. Увидите Брежнева, передайте мой привет. Желаю и вам, и нам успехов!
Дождливое и серое берлинское утро было почти невыносимым, и против него, видимо, восстали все сосуды Брандта.
Он встал из кресла, далеко не так легко, как того можно было ожидать от его необремененной излишним весом фигуры, и вышел.
Обсудив все дела, мы тоже покинули дом. Канцлера не было видно, он прогуливался где-то в саду. У машин сгрудились охранники. Двое из них доброжелательным взглядом, улыбаясь, проводили нас до ворот.
Подавленное настроение Брандта передалось и нам. Способствовала тому и погода: когда мы вышли, дождь еще не хлынул, но удушливая тяжесть делала воздух густым, почти непригодным для дыхания. В центр мы решили не ехать, а, свернув в парковую зону, зашли в небольшую типично берлинскую пивную на окраине кладбища. Тогда я и представить себе не мог, что спустя двадцать лет именно сюда приду, чтобы попрощаться с Вилли Брандтом.
Народ в пивной был особенный: могильщики, кладбищенские садовники и служки из часовни. Их было немного, но настроение общества они представляли достаточно полно для того, чтобы не было необходимости прибегать к социологическим исследованиям.
Ругали на чем свет стоит всех абсолютно, в первую же очередь руководителей профсоюза работников коммунального хозяйства и общественного транспорта за то, что те не могут выбить из правительства повышения зарплаты представителям общественных служб, поносили министра экономики, который из-за нефтяного кризиса решил, видите ли, ограничить скорость на автострадах. Материли правительство за неспособность найти общий язык с бастующими авиадиспетчерами. Канцлер Брандт тоже получил свою солидную долю, соответствующую его высокому положению.
Ночевать мы остались в гостинице в Западном Берлине, а наутро, в воскресенье, по дороге в аэропорт, ехали непривычно пустынными улицами, обычно донельзя забитыми транспортом. Немцы скрупулезно соблюдали наложенный властями запрет на пользование автомобильным транспортом по воскресеньям, исходя из соображений экономии бензина. Притихший город производил какое-то предгрозовое впечатление…
И предчувствие оправдалось, правда, полгода спустя, поздней весной, когда и положено греметь грозам.
Тогда же, зимой, мы почувствовали вокруг себя какую-то возню. Невидимые призраки искали способы подступиться к кабинетам Брежнева и Андропова, силясь доказать, что и они могут быть небесполезны. «Конкурирующие фирмы», прежде всего Международный отдел ЦК КПСС, по делу и без оного нагнетали обстановку складывавшуюся в ФРГ.
Это крайне нервировало Брежнева, далекого от желания вникать в межведомственную суету. Он раздражался, звонил Андропову, требуя выяснить напрямую, насколько серьезно положение у Брандта.
Задача «отсеивания зерен от плевел» и была возложена на нас. По каждой из поступающих на «немецкую тему» бумаг я должен был составлять краткие аналитические записки, фиксируя сведения, которые соответствовали действительности, и отбрасывая те, которые обнаруживали лишь потуги авторов сгустить краски или выдать желаемое за действительное.
Моим лучшим помощником оказался сам Брежнев.
Почувствовав свое могущество, он постарался предельно персонифицировать внешнюю политику СССР, вопреки всем канонам дипломатии.
Вначале он проникся необыкновенным доверием к Брандту, а затем в полной мере перенес его и на преемника Брандта Гельмута Шмидта. Внешне это должно было выглядеть как дань уважения всей немецкой нации, ее экономическим и внешнеполитическим успехам. Однако его неприязненное отношение к Вальтеру Ульбрихту и весьма прохладное к Эрику Хонеккеру заставляли отбросить это предположение: ведь не мог же он не считать их обоих немцами.
Попытки поколебать веру Брежнева в Брандта, а затем в канцлера Шмидта, и стало быть, в проводившуюся ими политику, неоднократно предпринимались не только честолюбивыми карьеристами у нас, но и довольно серьезными политиками в других странах.
В начале 1971 года Громыко доложил Брежневу о результатах конфиденциальных бесед с представителями Франции и Англии, высказавшими серьезные опасения и предостережения по поводу столь внезапного и стремительного сближения СССР и ФРГ. Англичане, естественно, говорили намеками, французы выражались более определенно.
В целом же, суть масштабной дипломатической акции двух крупных европейских держав сводилась к призыву не забывать, что в Германии регулярно каждые четыре года происходят выборы, в результате которых у руля могут оказаться и реваншистские силы, якобы до сих пор имеющие там серьезное влияние.
Брежнев довольно долго обсуждал эту бумагу с Андроповым по телефону, после чего разговор на ту же тему состоялся уже втроем, при участии Громыко.
В конце 1971 года Брежнев посетил Париж, и в разговоре с президентом страны Жоржем Помпиду весьма своеобразно сформулировал свое отношение к немецкой проблеме, сказав, что не может поручиться за всю Западную Германию, но лично Вилли Брандту он безусловно доверяет.
Экспромт, судя по всему, не вызвал восторга у канцлера. Тот с трудно скрываемым раздражением относился к проявлениям завышенной самооценки Генерального секретаря.
Мудрый Лате «вступился» за Брежнева: «Если бы канцлера Брандта с высокой трибуны хоть однажды сравнили с Сократом или Спинозой, уверяю вас, он тут же бы перестал здороваться с садовником, ухаживающим за цветами в саду ведомства канцлера».
Однажды, как мне показалось, без всякого к тому очевидного повода, Андропов поинтересовался моим мнением о весьма малозаметной, с высоты его положения, фигуре — о председателе фракции в бундестаге Герберте Венере. Более всего меня поразило, что Андропов вообще упомянул его имя. Правда, с самого начала он назвал его Венером, и, несмотря на неоднократные поправки с моей стороны, упорно придерживался этого варианта до конца. Так ему было почему-то удобнее.