И тем не менее почти сразу же после заседания Политбюро Андропов направился к Генеральному секретарю и, беседуя с глазу на глаз, убедил его в том, что любая «жесткая» мера в отношении писателя нанесет вред международному престижу страны и ее руководителя.
Склоняя Брежнева на свою сторону, Андропов использовал не только логику, но главным образом антипатию, которую испытывал Генеральный секретарь к президенту и премьеру.
В результате Брежнев согласился со всеми приведенными доводами и попросил Андропова представить ему письменно соображения по тактике решения проблемы с писателем, что и было незамедлительно сделано.
Может быть, кто-нибудь после всего изложенного может заподозрить, что, действуя таким образом в отношении Солженицына, Андропов все же руководствовался какой-то тайной симпатией к писателю или его творчеству. Нет. Скажем прямо, симпатий к писателю он не испытывал. Что касается творчества, то в отличие от остальных членов Политбюро он читал много и с книгами Солженицына, выпускаемыми на Западе, был хорошо знаком. С точки зрения литературы ценил их невысоко и, по его словам, дочитывал каждую из них с большим трудом. Единственной силой, двигавшей им в этом направлении, было желание остаться незапятнанным после непомерно затянувшегося пребывания на посту руководителя госбезопасности. Желание это было настолько велико, что очень скоро превратилось в комплекс, развитию которого способствовали многие обстоятельства, в том числе и одно, казалось бы малозначительное событие.
Александр Шелепин, весьма заметный советский политический деятель, во время своей поездки в Англию был освистан английской общественностью только за то, что менее четырех лет стоял во главе советской государственной безопасности.
Легко спроецировав имевший место инцидент на себя, Андропов невольно пришел к печальному выводу и неоднократно возвращался к этой истории, трактуя ее каждый раз не в свою пользу в соответствии с открывавшимися новыми обстоятельствами. Он не скрыл радости, когда вице-президентом США стал бывший директор ЦРУ Буш. Таким образом создавался благоприятный для него прецедент. Жизнь показала, что в данном случае, как и во многих других, шеф явно перестраховывался. В наше время высокий пост главы государства гарантирует избраннику надежную дистанцию от его прошлого, если даже это прошлое небезупречно.
Естественно, я направился по хорошо известному мне адресу и ровно в полдень сидел за обеденным столом на Пюклерштрассе. Меню было традиционно немецким: пиво ко всем блюдам, суп с плавающей в нем сосиской, несколько ломтиков мяса с шариками обжаренного картофельного пюре.
Обменявшись светскими новостями, мы перешли к обсуждению политической ситуации в Советском Союзе и Западной Германии.
Положение Брежнева, который без особого труда вывел из состава Политбюро своих недоброжелателей, становилось весьма устойчивым. Позиции же Брандта, ведшего борьбу с оппозицией внутри партии и вне ее, были шаткими. Чтобы хоть как-то стабилизировать его положение, желательно было оживить с нашей стороны «восточную политику», а точнее, подхлестнуть процесс, который тогда принято было называть «наполнением содержанием Восточных договоров».
Несколько представителей крупных западногерманских концернов обратились к Брандту с жалобой на то, что они не в силах более ориентироваться в путаных коридорах нашей «византийской» бюрократии, царящей в министерствах и внешнеторговых объединениях, и просили канцлера использовать свои отношения с Брежневым, чтобы изменить положение к лучшему.
Мне ситуация была хорошо знакома. Как раз накануне я обедал с солидным немецким промышленником, который часто бывал в Москве, где его фирма имела постоянное представительство. Так вот он поведал мне, что в надежде сдвинуть дело с места они решили устроить в Москве прием и пригласили на него министра внешней торговли Патоличева. Прием удался на славу, но делового разговора не получилось. Зато министр, давно впавший в маразм, прочувствованно пропел гостям громким голосом несколько песен времен гражданской войны. На том и разошлись.
Свежие воспоминания немного отвлекли меня от создававшей тягостное настроение картины, висевшей над столом прямо против меня. Насколько я помню, это был пейзаж, написанный в удивительно мрачных тонах отчаяния. Совершенно очевидно, художник был депрессивным ипохондриком, видевшим вокруг себя лишь мрак: небо и землю, залитые холодным серым дождем, лишенные всего живого, попрятавшегося от пронзительного ветра и холодных струй. Лишь вдалеке угадывалась миниатюрная фигурка дрожащей от холода женщины в промокшей и тяжелой ярко-красной юбке. Это было единственным красочным пятном на полотне, неожиданным для общего настроения картины упованием на то, что все еще образуется и мир не захлебнется в промозглом водовороте зла и ненависти.
Наконец, я понял, что дождь на картине будет лить бесконечно, и пересказал Бару почти слово в слово все услышанное мною в тот день по телефону из Москвы. Реакция Бара была обычной. Он передаст все Брандту, тот переговорит с Бёлем, другими писателями, после чего сообщит нам свое решение.
Еще через день Бар информировал нас, что немецкие коллеги будут рады приветствовать Солженицына в свободном мире. Брандт придерживается того же мнения. Для упрощения чисто формальной стороны дела Бар попросил меня заранее поставить его в известность, когда выезжает или вылетает писатель.
Как и было условлено, ответ этот я немедленно передал в Москву. Быстрой реакции, однако, не последовало.
Я постоянно связывался с Москвой, интересуясь, как мне поступить дальше: возвращаться или ждать в Берлине. Поначалу меня склоняли к терпению, ссылаясь на то, что «вопрос находится в стадии решения». Однако в дальнейшем и от этого отказались, пустив, как это часто бывало, дело на самотек. С Андроповым меня тоже не соединяли по причине его «сильной занятости», что было не так уж ново. Он обладал одним отвратительным не мужским качеством: избегал объяснений с людьми, которым в данный момент ему нечего было сказать.
Хорошо изучив нрав своего руководителя, я решил лететь в Москву, не дожидаясь чьих-либо решений.
— Вы с ума сошли! — стала урезонивать хозяйка виллы, перехватив меня с чемоданом в коридоре. — Разве можно тринадцатого числа в такой далекий путь, да еще самолетом?! У вас ничего сегодня не сладится. Напрасно будете тратить время и рисковать.
В человеке был заложен грандиозный талант предсказателя. Не успела она пересказать мне все неудачные истории, приключившиеся с ней и ее знакомыми именно тринадцатого числа, как зазвонил телефон и незнакомый голос произнес:
— Вам просили передать, что самолет с писателем на борту находится в воздухе, в аэропорту Франкфурта-на-Майне он должен приземлиться в… по местному времени.
Я не поверил ушам и попросил повторить. Голос, словно записанный на магнитофонную ленту, слово в слово повторил тот же текст. Растерявшись, я задал какой-то несуразный вопрос, к чему голос был, видимо, также готов, и ответил мне вполне в традициях министра иностранных дел Громыко: к сказанному ему нечего добавить.
Оставалось лишь мчаться в Западный Берлин, чтобы уведомить Бара, как он того просил. Его секретарь, фройляйн Кирш, ответила, что он и Брандт находятся на заседании бундестага. Но, видимо, поняв по голосу, что дело чрезвычайное, попросила не вешать трубку. Скоро раздался голос Бара.
Я сказал, в чем дело. Ответом было длительное молчание, закончившееся фразой, которую на русский язык, избегая идиоматики, можно перевести: «Так дела не делаются!»
Как выяснилось позже, положив трубку, Бар вернулся в зал заседаний и сообщил новость Брандту.
Тот тут же распорядился известить Бёля и связаться с властями во Франкфурте. После чего Бар покинул зал и о том, что произошло затем, достоверно свидетельствовать не мог. Фройляйн Кирш уверяла, что в следующую же минуту Брандт взял слово и сообщил депутатам, что с минуты на минуту ожидается прилет Солженицына в Германию.