— Ну да, — сказал Шульгин.
— Что «нуда»? Знаешь, что накормят, вот и ленишься… С брательником Колькой подходи часов около пяти. Захватим Брыкина и махнем за Мсту.
— А удочки?
— Придется бросить. Удочками только у вас в Ленинграде ловят.
Химов хлопнул Шульгина по плечу и пошел со двора, маленький, плечистый и сильный, как бульдозер. Протиснулся в калитку и пропал…
«… Ее бы туда!.. По сторонам широкой улицы — дома деревянные и каменные. А над ними, над всей окрестностью — гора высокая с белой церковью-памятником, с табличкой на кирпичной стене: «Охраняется государством». Вбежать бы вместе на гору, и чтобы дух захватило от неоглядности природы, от бездонности неба, от речек и речушек, вольно разбежавшихся в разные стороны. Показать бы ей эту красоту, а там пускай себе пляшет татарский танец», — прорвалась все-таки мысль о Витковской. Но он тут же поставил ей заслон своей памятью…
… С огородов прибежали дети Химова. Спрашивают:
— Наш Химов был?
— Был, — ответил Шульгин.
— Трезвый? — интересуется девочка (в третий класс перешла, на одни пятерки учится).
— Трезвый. И на рыбалку собирался. Нас с Колькой зовет. Я даже не поверил, думал, шутит.
— Ой, и мы хотим! — запищал ее младший брат. — Сережка, будь другом, поговори, чтоб и нас взял.
— Поговорю… Но вряд ли. И так уже четверо.
— А кто четвертый? — спросила сестра.
— Брыкин какой-то.
— Ой, нашел кого брать. Этот увалень лодку потопит… Ты замолви словечко, ладно?
Химов и слушать не стал, чтобы взять дочку и сына. Принес в широкую деревянную лодку бредень, запустил мотор, велел Кольке и Шульгину садиться и повернулся к дому. Оттуда по узкой, размякшей от воды тропинке шел мужчина-великан. Шел тяжело, припадая на одну ногу.
— Давай, давай, а то никакой скидки не получишь, без тебя рванем, — пригрозил Химов.
— Это Брыкин, — сказал Колька брату. — На войне ногу оставил, теперь по болоту трудно ходит.
Добравшись до лодки, Брыкин легко перекинул тело через борт и прогудел:
— Трогай, Химов.
И покатили мимо бань, мимо белой церкви по узкой речке Глушице. За поворотом вплыли в широкую Мсту, протарахтели под мостом и быстро поползли вверх, к Ильмень-озеру.
В носу лодки Колька — двоюродный брат Шульгина. Сидит и щурится на него сквозь толстые стекла очков — близорукий. И словно бы спрашивает: «Не боишься? Нравится?» А сам аж тает от удовольствия, что не только Химов и Брыкин рядом, но что и Сергей тут же.
Брыкин грозным басом «Дубинушку» затянул, смотрит в воду, глазами от брызг и ветра мигает. И весь он будто памятник, будто из скалы вырублен.
Химов — на руле. Курит и слушает мотор. Сворачивает с Мсты в речку поуже. Потом с нее еще в одну. Потом еще и еще. Пока лодка на малых оборотах не входит в совсем узкую, метров десять шириной.
Глушит мотор и говорит:
— Большая история начинается — Химов на рыбалку прикатил! Ты, Сержик, в воду не ходи, организм твой городской, к природе незакаленный — чихать опосля будешь. Сбирай рыбу, какую мы тебе поймаем и на берег выкинем. А мы раза два туда и обратно сходим и хватит. Щуки тут кишмя кишат. Тут у них своя военно-разбойницкая база.
Шульгин и Брыкин остались на берегу, а Химов с Колькой разулись, разделись и вошли с бреднем в воду. Через три минуты они уже швыряли на берег щурят и подлещиков. Рыбы сразу оказалось много, почти полкорзины.
— Еще разок — и хватит! — засмеялся Брыкин, разглядывая трепещущую рыбу. — Ты уху настоящую пробовал?
— Что значит — настоящую?
— Значит — химовскую… Сейчас он сделает. На всю жизнь запомнишь! Принеси котелок из лодки. И воды зачерпни. А я тем временем костер распалю.
Химов с Колькой вышли к ним на берег, и корзина оказалась полной. Одна рыбина выскочила через верх. Они ее не стали ловить, только последили, чтобы доскакала до воды.
— Живи, красотка, ожидай нас до следующего раза, — гудел Брыкин и швырял мелочь обратно в реку. — Только без дела там не балуй, рожай себе подобных, чтоб не перевелся ваш род рыбий…
Негнущейся ногой он широко подминал траву, но она тут же выпрямлялась, и видимый след оставался только от другой, живой ноги…
Потом была уха! Они сидели в высокой траве, будто во ржи, в котелке закипала уха… И что за вкус у нее, а запах!
Брыкин лежал лицом к небу и пел. А Химов открыл бутылку и весело спросил:
— О чем думаешь, Брыкин?
— Я небо люблю, — не скоро перестав петь, сказал Брыкин.
— Да и что же с того, что любишь? Ты жену люби. Небо вечное, а она — нет… Давай, Сержик, миску, ушицы плесну… И ты свою, Колька… А этой по граммулечке?.. Ну и молодцы, и правильно! Ты, Брыкин, небось хоть и любишь небо, а от граммулечки не откажешься?
Брыкин захохотал и привстал на локоть. Его крупные лукавые глаза смотрели на Химова — следили, как осторожно и бережно разливал тот водку по кружкам.
Они выпили, отчего-то разом засмеялись и молча принялись за еду.
Над всем речным краем опускались голубые сумерки…
Брыкин наелся, закурил и снова лег. Руку под затылок подложил. В густеющее небо смотрит и словно бы в удивлении спрашивает:
— Вот думаю: есть же в том какой-то смысл, что звезды сияют, а? Или нету? Должон быть, а?..
— Должон, Брыкин. Это для того они, чтоб глаз после ухи радовать…
«Витковскую бы туда… И чтобы Химов, и Брыкин, и мы с Колькой… Пусть побыла бы там с нами, посмотрела…» — думал Шульгин, засыпая…
Чувство вины
Утром по дороге в школу Шульгину все казалось, что он опаздывает. Он торопился, порой припускал бегом по раскисшему за ночь и разбитому машинами снегу. Но у самой школы взглянул на часы и понял: торопился он зря — до занятий более получаса.
Вчерашнее чувство вины сегодня усилилось. Было стыдно. Хотелось броситься назад, домой, забраться с головой под одеяло, чтобы в мгновение ока расправиться со всеми обидчиками и больше ни о чем не думать, не вспоминать.
Но сделать этого Шульгин не мог. Какая-то новая сила уже управляла им, заставляла торопиться, волноваться, а память, как назло, возвращала в прошедший день.
Вспоминая все от начала до конца, он ругал себя, что не сумел выпроводить Витковскую, когда она зашла за ним домой. «Можно же было улыбаться, молчать, как истукан… Или, вперив морду в пол, твердить, что болен!»
И тут он понял, что хоть и думает обо всем этом, но совершенно не хочет обвинять Витковскую. Скорее наоборот, как спортивный болельщик, оценивает ее успех и радуется ее победе — смогла же она вытащить его из дома!
Он решил извиниться. «Войду в класс и, если она там, попрошу прощения. Пусть поступает как хочет. А если все-таки простит, значит, она умный и хороший человек… И больше никогда не повторю такой глупости».
Шагая из гардероба вверх по лестнице, он размышлял: «Ведь это совсем не обязательно с ней танцевать татарский танец или есть монпансье. Просто она живет с тобой в одно и то же время, в одном и том же городе; мы учимся в одном классе, я каждый день могу видеть ее, разговаривать… если, конечно, этот Головко не перетащит ее в свою школу… Нет же, врут они все. Не может он этого, не может! Как это, наша школа — и без Витковской? Даже не представить. А главное — зачем? Кому от этого лучше?»
Шульгин вошел в класс и понял: Витковской еще не было. Трое стоят у окна, двое стирают с доски, Ионин и Аристов играют в футбол, а остальные что-то переписывают.
Тут же примчались наполеоны. Вихрем ворвались в класс, хохочущие, красные, в помятых пиджаках — по дороге, видно, боролись, — и впервые в жизни Шульгин позавидовал им, что они всегда вместе. Посмотрел на Достанко, тот весело подмигнул ему и сжал собственные ладони — поздоровался.
— Привет, Потерянный! — закричал он. — Что это, юноша, с вами? Вы еще никогда не являлись так рано! И вид бессонный, и головка, наверно, болит? Одним словом — Потерянный!
— Все мы в чем-то потерянные, — тяжело вздохнул Поярков, и Шульгину показалось, что даже теперь, в эту минуту, он думает о своем росте. Но Поярков стоял возле парты, не тянулся, как вчера, и снова был прежним знаменитым фотографом и признанным балагуром.