А потом ему показали подписанный мною протокол, где я подтверждала, что была готова УБИТЬ СТАЛИНА за сто тысяч рублей. И это я говорила ему, Юре, и он знал о готовящемся покушении!

— Покушении?

— Да, именно так она говорила, эта смазливая бестия.

Я, хоть убей, не помню, чтобы ты такое говорила. О Николаеве, действительно, что-то болтали, но что и как?

Ему говорили, что он ещё может спастись, что он ещё мальчик, что вся жизнь у него впереди, что чистосердечное признание пойдёт ему на пользу, а запирательство его МНЕ всё равно ничем не поможет, так как Я всё равно во всём созналась.

Ему показывали подписанные мною протоколы допросов, где я сознавалась, что неоднократно проявляла готовность совершить террористический акт над Сталиным. И это было гораздо раньше, чем я в действительности подписала протокол с формулировкой следовательницы о моём «террористическом высказывании».

Юрку ловили в сеть демагогических афоризмов:

Вопрос: — Фёдорова всегда была довольна своей жизнью?

Ответ: — Да нет, не всегда… Последнее время у неё были нелады с мужем.

Вопрос: — Значит не всегда. Но где же живёт Фёдорова? В Советском Союзе?

Ответ: Да, конечно в Советском Союзе.

Следователь: Значит, она не была довольна жизнью в Советском Союзе.

Так и записывалось в протокол.

Юрка чувствовал, что запутывается, губит меня, пытался отказываться от того, что подписал накануне и запутывался всё больше и больше.

Ему сказали, что если он, человек советский, воспитанный советской школой, строитель Горьковского автозавода, то он обязан был донести на меня, и только по свойственному ему легкомыслию и молодости лет не сделал этого.

Но теперь, когда Фёдорова сама созналась в своих преступлениях, приходится и его обвинить в сообщничестве. Стоит ли ставить на карту все его будущее, а может быть, и жизнь? Свою двоюродную сестру он все равно не спасет, ее участь решена.

Теперь же вопрос стоит об ее матери: привлечь ли и ее, как соучастницу террористической организации, или оставить в стороне, если он, Юра Соколов, правдиво расскажет обо всем, касающемся Е. Н. Фёдоровой и ее террористических намерений.

Тут Юрка совершенно потерял голову, рассуждая, примерно, как и я — лучше нам погибнуть вдвоем, мне и ему, чем потянуть за собой других. Так появился на свет подписанный Юркой протокол о том, что Фёдорова — антисоветский, морально-разложившийся человек, что она неоднократно высказывала готовность за деньги убить Сталина…

Я не могла обвинять Юру в том что он подписал такие показания, так как слишком хорошо понимала, как все это получилось.

Понимала я и второе: по существу для меня это тоже уже «всё равно». Материал моего следствия обрекал меня, скорее всего, на расстрел.

Единственным шансом оставался СУД. — Суд ВОПРЕКИ следственному материалу.

…И вот он настал. Часам к двенадцати дверь отворяется:

— Подсудимые, выходите!

В сопровождении охраны мы поднимаемся по лестнице.

Сначала мы идём какими-то закоулками, опять впереди один страж, за ним я, за мной второй страж, за ним Юрка и за ним ещё страж.

Через какую-то дверку попадаем в роскошный вестибюль. Высокие зеркала в старинных рамах, лепные потолки, широкая мраморная лестница. Но прежде, чем вступить на нее, мы видим вдали, за зеркалами, две знакомые фигурки; мы узнаем их сразу.

Они вскочили с кресел, машут нам изо всех сил, посылают воздушные поцелуи. Это тетя Юля — Юркина мама и его тётушка Мария Петровна. Тетя Юля издали смотрит на нас, глазами, полными страха и надежды, умоляющими, взволнованными… Кого умоляла она?.. О чём?..

Они узнали о дне суда. Моя мама прийти не решилась, — видно, она побоялась — не выдержит сердце, что же будет со внуками? Ведь у неё на руках дети — шести и четырёх лет.

Конечно дальше вестибюля тётю Юлю не пустили, но и эта короткая минутка, когда наши глаза послали друг другу: — Живы!.. Надеемся!.. Крепитесь!.. — была для нас драгоценна.

— Подсудимые, не задерживайтесь!

На площадке первого марша огромное, во всю стену, зеркало. Впервые за полгода я вижу себя в зеркале во весь рост. В чёрном платье, с причёской, — такая давно не виденная, незнакомая… Еще не старая, и фигура ничего. По женской привычке я мимоходом поправляю волосы.

И, наконец, большой, длинный и узкий зал. В зале — ряды светло-желтых кресел, но в них никто не сидит. Зал абсолютно пуст. Нас ведут к полукруглому помосту, отгороженному от зала деревянным барьером; там стоит простая грубая скамья — «скамья подсудимых».

— Садитесь!

В зале никто не появляется, очевидно, наших допустили только до вестибюля.

Вдоль передней узкой стены на возвышении стоит длинный стол, покрытый зеленым сукном. За столом — три стула со старинными, высокими спинками, а за ними — портрет «Великого» в золотой раме. К одной из узких сторон стола приставлен маленький столик и обыкновенный стул — вероятно для секретаря.

Сбоку из-за кулис выходит человек в форме и возглашает:

— Встать! Суд идет!

— Встаньте, встаньте! — испуганно шепчут конвоиры за нашими спинами. Мы встаем.

Выходят трое, все, конечно, военные. В глаза мне бросается ОДИН — старый сухощавый человек с густыми седыми волосами. Его щека время от времени дергается в нервном тике. За маленьким столиком помещается секретарь. Никаких прокуроров или адвокатов нет, но меня это не удивляет, так как я не знаю, что им положено быть.

Ни разу в жизни я еще не бывала на суде. А кроме того зачем мне адвокаты? Кто же лучше меня самой может рассказать о моем деле? Ведь я-то лучше знаю.

Секретарь объявляет заседание Военного Трибунала Московской области открытым. Мы узнаем имена и фамилии судей, и секретарь, обращаясь к нам, подчеркнуто вежливо спрашивает, нет ли отводов с нашей стороны.

Смешно! Что нам говорят эти незнакомые имена и фамилии? Этих людей мы видим впервые. Что мы о них знаем? Правда, мне не нравится этот сухопарый с тиком, но не могу же я сказать, что не хочу его в судьи?! Только потому, что у него дергается щека.

Но вот формальности закончены, и средний, должно быть, главный судья начинает спрашивать мои имя, отчество, год рождения. Я больше всего боюсь, что мне не дадут говорить, не станут меня слушать, и хотя теперь в моей голове ничего не осталось от блестяще заготовленной речи, я, не дожидаясь дальнейших вопросов, начинаю говорить и говорю без передышки, боясь, чтобы меня не перебили, не остановили.

Я говорю, что дико, нелепо, смешно, противоестественно обвинять меня в том, в чем меня обвиняют. Что прежде, чем обвинять во всей этой дичи и нелепице, надо же хоть немного узнать обо мне — что я за человек. Чем жила, чем дышала. Ведь я же не в пустыне жила, масса людей меня знает — и по работе, и просто так, друзья, знакомые. Это и редакторы газет, и сотрудники ОПТЭ, где я работала последние два года.

Среди них есть разные люди, и молодые, и старые; есть коммунисты, старые члены партии, вот хотя бы тот же Ганичка, — Ганин, поправилась я, Анатолий Андреевич. (о нем речь впереди). Пусть их спросят, могла я быть виновна в чем-нибудь подобном тому, в чем меня обвиняют. Им, членам партии, вы должны поверить, если не верите мне!

Меня не прерывают, и я сама, наконец, останавливаюсь, не зная, что еще сказать.

И вдруг происходит чудо. Я вижу, как головы склоняются друг к другу, как они о чем-то шепчутся, как секретарь, встав со своего места, подходит к ним и тоже что-то шепчет. Затем секретарь выходит на авансцену и объявляет в пустой зал:

— Дело слушанием откладывается до вызова названных подсудимой свидетелей!

Судьи встают и удаляются за кулисы, а мы с Юркой сидим обалдевшие, ничего не понимая. Какие свидетели? Чего? Первым приходит в себя Юрка:

— Женька, Ты — гений! Мы оправданы!

Ну конечно же оправданы! Ведь все меня знавшие скажут о моем деле, что это — чушь и чепуха, пустая болтовня, а не политическое дело! Оправданы! Я так и знала! От счастья слезы подступают к глазам, и Юркино сияющее лицо двоится прыгает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: