К нам подходит секретарь:

— Успокойтесь. Если вы не согласны с приговором…

— Конечно, не согласна!

— Если вы не согласны с приговором, вы можете подать кассационную жалобу. Это ваше право. Хотите сейчас написать?

— Да, конечно, сейчас же!

Мне дают бумагу и я пишу — криво, косо, без точек и запятых, одним духом. Я требую, требую (!) пересмотра дела. Как могут приговорить за то, в чем меня даже и не обвиняли?

И пока я пишу мне кажется, что так ясно из всего написанного, что приговор мой — чудовищное недоразумение — и я опять начинаю верить, вопреки всему, в то, что эта таинственная и могучая «кассация» отменит приговор и мы окажемся на свободе, и всё станет только кошмарным воспоминанием, как дурной сон…

Маму на допрос не вызывали. О моем аресте ей сообщил Юра Ефимов, привезший в Москву из Красной Поляны моего старшего сына Славку. Мама в панике и отчаянии ломала голову: «Как, что могло случиться? За что могли арестовать Женечку?»

Мама строила самые невероятные догадки: «Женя провожала людей в горы, давала им карты, кроки. А что, если среди них оказались шпионы?.. Нет, она не могла быть замешана в какое-то дело, в какую-то организацию, она была далека от политики, работала всегда честно и добросовестно… Вот только вздор всякий болтали, особенно с Юркой. Как сойдутся, так и начинается!

Анекдоты без конца! И такую чушь несут, что уши вянут, ведь у Юрки язык без костей! „За сколько Николаева наняли Кирова убить? За сто тысяч они бы нанялись“. Ведь надо же такую чушь городить!»

— Неужели так и говорили? — Ужаснулся Юра Ефимов.

— Ну, может быть, и не так, я уж не помню, только что-то про Кирова и сто тысяч болтали. Да ведь это же — с Юркой! Говорила я им — доболтаетесь!

— Неужели она еще с кем-то болтала? Вы говорите, нет?

— Ах этот Юрка! Без хохмы минуты прожить не может, ну вот, и она за ним следом.

Но что же все-таки случилось, что?

— Стараюсь узнать, но пока безуспешно…

В другой раз, когда он снова появился у мамы и спросил о письмах:

— Вы спрашиваете, есть ли у меня ее письма? Да, все письма из Красной Поляны, к счастью, у меня остались. «Они» приехали и спросили, где Женины вещи. А какие у Жени вещи? Только рукописи в письменном столе. Ну, их и забрали, обыска никакого не делали и о письмах у меня не спрашивали.

На другой день после разговора с Юрой Ефимовым «они» приехали опять и очень деликатно спросили, нет ли у мамы еще каких-нибудь рукописей, или, может быть, писем от дочери? Пораженная мама отдала письма. А Юра Ефимов, который до того приходил ежедневно, исчез, как в воду канул… Странное совпадение!

Маме стало не по себе: «Господи, уж не арестован ли тоже? Или… Да нет, что я! Так ведь и помешаться можно!»

Наконец, Юра Ефимов появился. У него был вид сумасшедшего. Осунулся. Взгляд дикий, волосы растрепаны, говорит бессвязно, хватает маму за руки:

— Вы понимаете, что ей грозит расстрел! Я узнал… Послушайте, я знаю, она мне рассказывала, Ганин — близкий ее друг. Съездите к нему, умоляю, съездите! Он что-то может сделать, у него связи. Пусть вмешается Крыленко, он может его попросить. Умоляю!

Юра убегает, не прощаясь, а мама медленно стынет в ужасе…

Глава VI

Бутырская пересылка

Пересыльные камеры Бутырской тюрьмы помещались в бывшей церкви. Каждая камера представляла собой сектор круга, а «центр» — общий «холл», куда выходили двери камер. Таким образом каждая камера представляла собой длинную комнату, расширявшуюся от двери к окнам.

У двери стояла громадная, величиной с двадцативедерную бочку, деревянная параша. На «оправку» выводили только два раза в сутки — утром и вечером, и при населении камеры в двести, примерно, человек, она — параша — увы никогда не бывала пустой…

По стенам с каждой стороны шли широкие, сплошные нары, на которых вплотную друг к другу лежали и сидели люди. Посредине стоял длинный некрашеный стол и вдоль него такие же скамейки. В конце стола к нему было приставлено несколько столов поперек, на которых тоже лежали люди — нар на всех не хватало…

Очевидно камера предназначалась человек на 40–50, но уже в то время она была «перенаселена» до отказа.

Люди «жили» на нарах, под нарами, на столах и просто на полу в проходах. Два узких, но высоких, из маленьких стекол, окна были забраны густой решёткой. Стекла от времени так потемнели, и покрылись таким плотным налётом пыли, что свет едва проходил в камеру.

Электрические лампы горели в камере днём и ночью.

В окнах открывались фрамуги и это было главным «камнем преткновения», причиной грандиозных ссор и истерик, которые вспыхивали то тут, то там, по несколько раз в день.

Несмотря на высокий потолок, кислороду не хватало для двухсот легких. Люди в дальнем краю, возле параши, задыхались от вони и духоты, и требовали открыть фрамугу. Лежащим под окном было холодно, и они фрамугу закрывали. Ведь никаких матрасов и одеял не было — одни только собственные вещи, которые передавали родные — то, что разрешали взять с собою в камеру.

…Когда я переступила порог «пересылки», меня охватил ужас. Мне почудилось, что меня втолкнули в камеру для умалишённых Стоял невообразимый гвалт, казалось все двести человек вопят разом…

В одном месте на нарах, в бледно-голубой шелковой рубашке, с газовым шарфом в руках, танцевала стройная девушка, поднимавшаяся на пальчиках, как настоящая балерина. Потом я узнала, что она действительно настоящая балерина, приехавшая из Харбина и схваченная по «делу К. В. Ж. Д», — Лёля Дэле.

В другом углу группа женщин, сидевших по-турецки на нарах, покачиваясь тянула заунывную песню. Кто-то вычёсывал частым гребнем длинные волосы, расстелив полотенце на коленях...

У окна происходила свалка. Кто-то карабкался на решётки, с намерением открыть фрамугу, но другие стаскивали карабкающуюся фигуру за ноги с отчаянной бранью.

Как потом я узнала, в нашей камере не было «урок» — это все были «политические», только из очень разных социальных прослоек. Сочный женский мат, услышанный впервые, неприятно оглушил меня.

Кто-то за кем-то гонялся вокруг столов и злобно выкрикивал: — Погоди, сука! Я тебя достану!..

Конвой не вмешивался ни во что, и даже глазок в двери почти никогда не приоткрывался.

…Еще в «собачник», куда меня запихали по приезде с суда, принесли мои вещи из моей старой камеры.

Меня втолкнули в камеру, и дверь за мной со скрежетом захлопнулась.

Теперь я стояла у двери, обхватив свой узел двумя руками, не зная куда приткнуться.

Большинство не проявляло интереса к «новенькой», но несколько человек всё же окружило меня:

— По «особому»?

— Три?.. Пятёрка?..

— По какой статье? — посыпались вопросы. Когда же я ответила, что меня судил Военный трибунал, интерес ко мне сразу возрос.

— Тише вы, девчонки! — крикнула какая-то женщина пробиваясь ко мне, — дайте с человеком поговорить!

Но «девчонки» не унимались и камера шумела как потревоженный улей.

— Террористка?.. Ого!

— Эй вы, в углу! Ещё одна террористка! — Идите сюда!

— Только восемь?.. Тут что-то не так! А лишения? Лишения есть? — Надрывалась женщина с нар, стараясь перекричать других.

Я чувствовала, что еще немного и я упаду… Все плыло и кружилось перед глазами. Сказывался день, проведенный в непрерывном напряжении в ожидании приговора, оглушал непривычный шум; запах параши перехватывал горло.

Но тут чья-то рука мягко и дружески легла мне на плечо и мелодичный голос произнес:

— Женщины, вы же видите, девочка едва держится на ногах, потом поговорите. Дайте человеку прийти в себя — и ко мне: — пойдемте, у нас под нарами найдется местечко и для вас, там уютно…

Ада Святославовна — так звали мою избавительницу, — взяла у меня из рук мой узел и кивком головы пригласила следовать за собой.

Мы пересекли камеру, стараясь не наступать на лежащих на полу людей, и недалеко от окна нырнули под нары, приподняв какую то юбку, или платье, свешивавшееся до полу, и изображавшее «дверь» в «нору».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: