Теперь она уже не плакала, а сидела и смотрела на нас пустыми, совсем пустыми глазами…

Потом привыкла и она.

Попадали в камеру и люди другого склада: энергичные, «активистки», пытавшиеся даже здесь в камере что-то организовать, разумно заполнить «досуг»; выясняли, люди каких профессий населяют камеру, о чём кто, может рассказать, пытались организовать чтение лекций, и даже «художественную самодеятельность».

Помню, как одна женщина-врач, стоя во весь рост на нарах читала нам лекцию о гипертонической болезни. К сожалению, хоровое пение в тюрьме запрещалось, но тем не менее наш самодеятельный хор изредка вечерами нарушал тюремные запреты. Иногда посреди «концерта» распахивалась дверь и раздавался окрик:

— А ну, прекратить, бабы!

Тут охранники не звали нас «барышнями», а «гражданками» мы не были. Обычное обращение было: «Женщины» или «бабы».

Но все же «активистки» умудрялись устраивать целые «вечера», — кто читал стихи, кто пел, а Лёля Деле в своей шёлковой комбинации, кружилась на пальчиках не хуже чем в Большом театре.

Один такой концерт «художественной самодеятельности» устроили в день 8-го марта по поводу Женского дня.

Окончился он трагично. Пожилая врачиха, та самая, которая читала лекцию о гипертонии, вдруг вскочила и неистово закричала:

— Довольно!.. Довольно!.. Замолчите! Это же чудовищно!!.. — и захохотала диким истерическим смехом. Потом рухнула на нары и забилась в истерике, какой никогда в жизни мне видеть ни до этого, ни после не приходилось.

Это было как сигнал: Тут же по всей камере — здесь и там — вспыхнули рыдания, крики, кто-то начал рвать на себе волосы, кто-то надрывно кричал: — Воды! Воды!

Окрик охранника: — А ну перестать — на этот раз не произвёл никакого эффекта. Казалось прорвалась какая-то гигантская плотина, через которую хлынули неистовой силы потоки, волны отчаяния.

Через несколько времени в камеру влетел корпусной.

— Молчать!! — заорал он бешено, — из брандспойта окачу! И это как будто отрезвило всех, все утихли…

Бедная врачиха так и не пришла в себя. Её увезли в лазарет, и больше я никогда её не видела.

Однако, строго говоря, все же лучше было заниматься «самодеятельностью», хотя бы и в тюрьме, чем мелкими ссорами и перебранками возникавшими из-за томительного безделья.

Молодежь развлекалась по-своему. Рядом с нами была мужская камера. Сначала мы занялись перестукиванием.

Здесь, среди общего гвалта, охранники не обращали на это никакого внимания, стучи хоть двумя кулаками! Некоторые хотели выяснить, не сидят ли рядом их однодельцы — они были у многих, другие — просто завести знакомство или узнать что-либо новое с «воли».

Я скоро узнала, что мой брат Юрка там, за стеной, рядом со мной!

Мы стучали кулаками, ложками и ботинками изо всей силы, но так как стучало сразу несколько человек, то разобрать в конце концов ничего не удавалось, хотя теперь мы уже хорошо знали азбуку.

Потом кто-то из предприимчивых мужчин, а может быть и женщин, умудрился в самом низу стены, под нарами, проделать маленькую дырочку. Через эту дырочку довольно хорошо слышался голос, и можно было разговаривать.

К дырочке образовывалась длинная очередь. Если бы у нас была бумага и карандаши — мы несомненно стали бы записываться в очередь! Регламент разговоров пришлось ограничить, хотя и не было часов, чтобы точно отмерить время. Раз или два мне удалось услышать Юркин голос.

Но… Аппетит приходит во время еды! — Дырку стали расширять. Вскоре через нее проходили папиросы, а потом даже целые апельсины! Мы продолжали получать передачи, так что было чем угостить соседей.

Но тут кто-то «стукнул». В одни прекрасный день нам с утра скомандовали: — Соберитесь с вещами!

Когда мы собрались, нас перевели в другую камеру, этажом пониже.

Камера видно долго стояла пустой. Она буквально вся заросла паутиной и грязью. Окна были совершенно черные и не пропускали никакого света Пришлось попросить воды и тряпок и взяться за уборку. Конвоиры добродушно посмеивались: — Так, так, бабоньки, старайтесь!.

Только к вечеру мы отмыли и оттерли стены, пол, и нары. С ссорами и бранью были захвачены «лучшие места»… И, когда все, наконец, разместились, снова загремел замок:

— А ну, собраться с вещами!..

— Как с вещами?!

— Так, с вещами! А ну, поживей! — торопили охранники. — Пошевеливайся!

Так вот оно что!.. Нас вернули в нашу прежнюю камеру. Выводили только для того, чтобы заделать дыру под нарами, проделанную с таким усердием, с такими стараниями! А мы-то, дуры, отскребали и намывали новую камеру!

Впрочем, всякая работа расценивалась тут как вознаграждение, как радость. Когда утром открывалась дверь и конвоир спрашивал: — А ну, кто полы мыть? — половина камеры, все, кроме больных и старых, бросалась к дверям, поднимался невообразимый гвалт, все кричали и доказывали что «очередь» именно его! А ведь нужно было всего человек 10–12.

Но и это казалось счастьем, — попасть в это число! Провести время до обеда, по крайней мере, вне камеры, бегать с ведрами за водой в баню, мыть полы в бесконечных коридорах, а иногда и на «вокзале» — огромном помещении, откуда уходили этапы.

…Тут, в пересыльной тюрьме, уже не было такой строгой изоляции, — можно было повстречать мужчин, идущих на кухню за завтраком или обедом. Мужчин тоже брали из камер на разные работы. Можно было встретить даже знакомых; я, например, могла случайно встретиться с Юркой, хотя не встретилась ни разу!

После окончания уборки водили в баню — можно было лишний раз помыться, да еще как! — Не в тесноте, когда приходилось зорко стеречь свою шайку, чтобы ее не увели у тебя из под носа, а на свободе — вылить на себя хоть десять шаек тёплой воды!

…А главное — время, которое в камере тащилось едва-едва, — вдруг стремительно пролетало и не успеешь оглянуться — уже и обед!

…К сожалению, попасть на работу было очень трудно — всегда находились более настырные и бойкие, настоящие трудовые женщины, которые оттирали нас — «интеллигенцию», награждая образными и красочными эпитетами, и пролезали безо всякой очереди. Надо отдать справедливость — и с работай они конечно управлялись гораздо лучше нас.

Но раза два-три и мне всё же «удалось» помыть полы в Бутырской тюрьме.

…Несмотря на то, что в камере постоянно устраивали обыски — «шмоны», как их называли на жаргоне просочившимся в тюремный быт из лагерей, все равно каким-то чудом бытовали у нас в камере занесённые кем-нибудь в подкладках пальто, или в волосах, или еще где-нибудь, огрызки карандашей, иголки, и даже осколочки зеркала. При очередном «шмоне» их отбирали, но потом они заводились снова. То же было и у мужчин.

Уборная была почтовым отделением. Ежедневно все стены ее покрывались надписями, — карандашными или нацарапанными на штукатурке: здесь ли тот-то и тот-то?.. Передайте тому-то, что такой-то здесь… Приветы, прощания, даже стихи! — все принимали каменные сии скрижали.

Время от времени тюремная обслуга их отскабливала и замазывала, но надписи появлялись снова. За трубу, под унитаз засовывались крохотные записочки — бумага ведь тоже была дефицитна! И они всегда находили своих адресатов.

Впрочем, письмо можно было еще получить во время обеда — в каше. Ведь мужчин брали из камер, чтобы разносить пищу, и они вносили в камеру огромные баки с супом и кашей. Дежурные разливали их по мискам и частенько вместе с кашей в миски попадали аккуратно свернутые записочки.

— Сидорова, Верка! Опять тебе «твой» пишет! Держи!

Хотя и отправители и адресаты были «политическими», все эти записочки и сношения были настолько далеки от какой бы то ни было политики, что охранники смотрели на них сквозь пальцы, ничуть не беспокоясь…

И во всех пересылках, где бы не довелось мне побывать потом, а в скольких — и не перечесть, везде на стенах в камерах, и, главным образом, в уборных, красовались надписи, которые не успевала соскабливать тюремная обслуга.

Я страшно устала от вечного шума, духоты и безделья, а кассация все не приходила. Я, как и другие, писала заявления, просила отправить меня в лагерь, на какую угодно работу — ведь «кассацию» могут прислать и туда! Но, до получения ответа на «кассацию» — никого на этап не брали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: