Великая сила искусства

…Фёдор Васильевич Краснощёков был человеком с кристально-чистой трогательно-наивной душой, необычайно чутким и внимательным к окружающим, никому никогда не только зла не причинившим, но даже в мыслях не осудившим никого и никогда… Был он человеком большого таланта — если бы суждено ему было дожить до реабилитации — ходил бы в «заслуженных» или в «народных», глубоко в этом убеждена.

Театр любил он страстно, самозабвенно, с самого детства. Любовь эта спасла ему жизнь, верней — продлила на несколько лет…

Не знаю, играл ли он по системе Станиславского, или по какой-нибудь ещё, или вообще был артист «от Бога» — но лучшего Шмагу («Без вины…»), искреннейшего Бублика («Платон Кречет»), — я не видела никогда, хотя видела эти спектакли в ведущих театрах Москвы и Ленинграда. И даже старый актёр в «Славе», несмотря на ходульность и выспренность Гусевского стиха — жил и чувствовал на сцене, вызывая понимание и сопереживание зрительного зала.

Фёдор Васильевич был артистом профессиональным. 1931-й год застал его в Киеве, где он организовал театр Красной Армии. Сам он был ведущим актёром на характерных ролях и главным режиссёром. Театр рос, и быстро выдвигался в первые ряды советских театров того времени.

Думаю, что мало кто помнит «Киевское дело военных» 1931-го года. Я лично ничего об этом деле не знала, хотя к тому времени и начала уже работать в газете. Очевидно, оно не очень-то освещалось в прессе.

Но ещё более удивительно было то, что и сам, арестованный именно по этому делу, Фёдор Васильевич — ничего не знал об этом деле и о своих «однодельцах»! «Загремел» только потому, что был руководителем «военного» театра.

На допросах его особенно не мучили, ничего от него не добивались, а быстренько припаяли десятку и отправили на Соловки, где он и просидел семь лет, прежде чем появился у нас на Швейпроме.

Фёдор Васильевич, с детства влюбленный в театр, всегда и всецело был поглощён им. Вне театра была только нежно любимая жена и маленький сынишка, — конечно же будущий актёр! И, казалось, что это — навсегда…

Фёдор Васильевич не заметил, как понемногу стала отдаляться от него семья, как постепенно угас у его жены интерес к его работе, к театру. Он всегда был уверен, что жена разделяет его упоение театром — живет его жизнью…

На Соловках он получил от неё единственное письмо, извещавшее… о смерти сынишки: «…Ни тебе, ни мне не дано воспитать Бориса»…

Мальчик умер от скарлатины. В конце письма были странные и непонятные слова о том, что сейчас такое время, когда «…никому ни до кого»… и просьба не писать ей.

Это было давно, когда Фёдора Васильевича только что привезли на Соловки. Дело военной контрреволюционной организации в Киеве прокатилось в 1932 году, когда люди ещё не знали, не ведали, что скрывает за своими стенами Лубянка, что готовят им грядущие годы… Впрочем, не больше знали об этом и киевляне — и даже сами «герои своего дела»…

Фёдор Васильевич не только не знал ни одного своего «сообщника», но и вообще не понимал — в чем его Краснощёкова, обвиняют?

И был он не чета даже мне — в 35-м году не понимавшей — в чём меня обвиняют, но как-никак имевшей «дворянское» происхождение, какие-то «связи» с «бывшей аристократией»; какие-то «мысли», идущие, как оказалось, вразрез с генеральной линией партии, и злостное непреклонение перед «великим кормчим»…

А он-то! — Сын плотника с Охты, с превеликим трудом вытянувший реальное (платить было нечем), а дальше помог дар Божий в виде актёрских способностей. Всегда искренне и дружелюбно настроенный к людям — всем людям, и сам всегда себя ощущавший простым, открытым человеком.

Человек душевный, любимый всеми, с кем он когда-либо соприкасался — будь то солдат, дворник, актёр, или даже лагерный уркаган — во всех он умел обнаружить что-то хорошее — так за что же его-то?..

«Дело организации» как обухом стукнуло по голове, ошеломило, ошарашило — но и тут он не брался судить: «Ведь я ничего не знаю… Политикой никогда не занимался… А вдруг?.. Может быть, что-нибудь и было?.. Лес рубят — щепки летят… Может, они больше знают?.».

И не столько за себя, сколько за гибель театра переживал. Что же дальше будет?..

Но письмо о смерти Бориски с загадочной припиской — «…никому ни до кого…» — было последней каплей. Друзья едва успели вытащить его из петли, устроенной из собственного кожаного пояска…

Однако время идет неумолимо. Идет безостановочно. Убивает, или излечивает…

На Соловках была одна работа: — сбор водорослей. Бродили по колена в воде и граблями вылавливали анфельции, прибитые волной к берегу. Потом их сушили и отправляли в Архангельск на дальнейшую заводскую переработку. Это уже ГУЛАГа не касалось.

Хотя соловецким узникам и выдавались высокие сапоги, но ноги всё равно постоянно были мокрыми; солёная вода разъедала руки. От постоянных пронзительных ветров не спасали никакие бушлаты. Вряд ли долго выдержал бы такую работу Фёдор Васильевич. «Загибались» и куда более крепкие люди! Здоровьем и крепостью сложения он не отличался. Но… спас новый поворот судьбы.

На Соловках, как и в каждом лагере было начальство. И начальству было скучно. Ведь Соловки — не город. Ни тебе ресторана, ни тебе киношки, ни даже пивной. Унылый двор, каменные стены, камеры — бывшие кельи братии, две церкви — одна с высокой колокольней, с которой видны сотни соловецких озёр, да широкая, сложенная из огромных валунов крепостная стена.

Пятьсот лет стоит стена — крепкая, добротная, ни один валун не вылетел. Недаром говорят, что с раствором на яичных желтках кладена — на века! А за стеной несколько домиков для вольнонаёмных — охраны, начальства, да несколько сараев для водорослей.

Впереди — неприветное, шквалистое море, берег с валунами; позади — острова с сотнями озер, с буйной зеленью — ведь рядом проходит Гольфстрим, и растительность на Соловках неожиданно богатая, почти южная — напоминает нашу среднюю полосу — и ели, и пихты, и берёзы, и рябины, и клён. А черники, брусники, грибов по осени — полным-полно!

Но заключённые их собирать не могут, а начальство это мало интересует. Да к тому же ведь это только летом и недолгой осенью, а в бесконечные зимние вечера?..

И вот, начальство решило устроить там свой, «крепостной» театр наподобие Медвежьегорского. В бывшей трапезной — огромном сводчатом зале редкой архитектуры — сводчатый потолок покоится на одной-единственной мощной каменной колонне — открылся «Соловецкий театр», на семь лет ставший жизнью Фёдора Васильевича Краснощёкова.

Театр, прославившийся по лагерям и ставший популярным даже у начальства на Лубянке.

Появился театр, появились друзья, единомышленники в искусстве — одним словом, жизнь. Жизнь за крепостными стенами, а дух — далеко за их пределами… Семь лет был Фёдор Васильевич бессменным режиссером и художественным руководителем Соловецкого театра. Отыскивал в камерах людей любивших театр и мало-мальски способных к сцене; учил их терпеливо и настойчиво, вселяя уверенность в свои способности, ещё больше развивая любовь к театру. Нашлись и два-три профессиональных актёра, Бог знает, по чьей прихоти и по каким путям попавшие на Соловки...

Тут я хочу внести в моё повествование маленькое отступление, прямого отношения, к Швейпрому и театру не имеющее, но достаточно курьёзно характеризующее абсурдность логики наших Лубянских хозяев…

Итак: в одной из камер Соловецкого лагеря, в маленькой каморке на четырёх человек, где четырём было очень тесно — ведь камерами служили бывшие монашеские кельи — сидел некто Дондуков-Корсаков. Позже он был тоже вывезен на Швейпром, но тут как раз вскоре я была вывезена из Швейпрома, так что не успела близко с ним познакомиться, о чём и до сих пор жалею. Даже имени-отчества его не запомнила.

Конечно, одна фамилия его говорит, что он — из «бывших». История его жизни, которую в общих чертах он всё же успел рассказать, очень интересна, а в деталях, вероятно, и ещё более.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: