Она задерживала всю колонну, и ругательства пополам с проклятиями сыпались на неё со всех сторон.

Если её ставили в конце колонны, она безнадежно отставала и тогда стрелки тыкали её в спину прикладами, понукая прибавить шаг. Нет, не били — именно «тыкали», слегка подталкивая и ругая. Вблизи лагеря её уже оставляли на дороге одну, и пока всех пересчитывали, обычно, не один раз, так как с одного раза «не сходилось», она успевала добрести до ворот.

Наконец, она упала не дойдя шагов двухсот до ворот, и тогда только её забрали в лазарет…

Умерла она недели через две…

Так вот какие странные, по тому времени, речи услыхала я от неё там, на борозде картофельного поля, в те короткие минуты, когда нам давали передохнуть и посидеть.

Это был тихий лепет, как шелест листвы в ветвях: — …Это всё ОН! — Сталин… От него всё исходит… У него мания преследования и чудовищная гигантомания… Перед НИМ трепещет всё живое… Для него нет ни семьи, ни друга, ничего — только власть и власть… Он уничтожает всех соперников — настоящих и выдуманных… Головы летят направо и налево… И ещё тише, одними губами: — Это Он убил Кирова… А мы что?.. Мы — щепки… А сколько исполинов, светлых умов полегло… Но всё откроется!.. В истории так не бывает. Истину скрыть невозможно… Теперь уже недолго… Больше четверти века его режим не продержится… Конец скоро… Я не доживу, но мой сын, ему только четырнадцать, — он узнает!.. обязательно узнает…

…Тогда её слова мне казались бредом уже стоящего одной ногой в могиле человека. Я знала, что она была членом партии, возможно вращалась в каких-то «высоких кругах», но всё равно, речи её воспринимались, как странный бред…

ОН — которому адресовано столько заявлений и жалоб в надежде, что хоть какие-нибудь пробьются и откроют ЕМУ глаза… ОН — наша последняя надежда… ОН — от которого все ждали слов справедливости, крутого поворота истории…

Бред, бред…

А было это не бредом, а истиной — пророчеством на картофельном поле, политым женским потом и слезами… Даже срок предсказала Дина Исааковна почти точно…

В этом глухом таёжном лагпункте не было ни радио, ни газет, ни кино… Все новости шли, в основном, от лагерного начальства, с опозданием, но всё же получавшего газеты, а потом узнавались друг от друга с добавочным сдвигом во времени и с искажениями, вносимыми передающими, в зависимости от их интерпретации, причём зачастую желаемое выдавалось за действительное. Поэтому казалось, что мы живём в каком-то сюрреалистическом, затерянном во времени мире, оторванные от реальной жизни… Мы почти не знали, что происходит сейчас в стране, на фронтах, где сейчас немцы, где наши…

Когда зимой 41-го немцы подступали к Москве, какие только слухи не ходили по лагерю. И что Москва уже сдана, и что Гитлер предъявил Сталину ультиматум — отпустить всех политзаключённых, и что советской власти скоро конец и т. д.

Но когда стало известно, что немцев остановили и отогнали от Москвы, в лагере было всеобщее ликование…

…Лето всегда приносит утешение и радости, даже в таком несчастном лагпункте, каким был наш «42-й».

Весна принесла лесосплав с весёлыми молевыми бревнышками, танцующими в воде. Лето — сенокос, не знаю для какого скота; не помню, чтобы в лагере водились коровы, но лошади в ВОХРе были, наверное, а может быть, у начальства были и коровы, во всяком случае, был сенокос. Умельцы косили, а мы ворошили сено и сгребали в стога — совсем, как в деревне!..

Вскоре стала поспевать малина, а там и черника с голубикой, и нас вместе с доходягами, которые только мешали на лесоповале, стали посылать по ягоды. Что и говорить — лёгкая и весёлая работёнка! Правда, и тут сейчас же ввели «нормы» в виде банок и корзинок. Пусть себе, думали мы — ведь тут уж было не страшно недобрать до нормы — всё равно в лагерь возвращались, плотно набив животы ягодами!

Но везде есть свои «шипы». Этими шипами были комары и гнус, буквально заедавшие нас. Иной раз глаза превращались в такие щёлки, сквозь которые едва был виден свет божий! Лесоповальщики тоже приходили с опухшими лицами и руками. Ноги и тела спасали шаровары и телогрейки.

Всё же лето с его теплом, солнышком, открытыми дверьми в барак, с ночёвками на свежем воздухе на дворе возле барака — было благословенным временем.

К тому же, понемногу начали налаживаться и связи с родными. Я получила письмо от мамы, эвакуированной с детьми в деревню под Бузулуком.

Я узнала, что все мои живы — пока живы. Муж был на фронте в сапёрных войсках, очевидно потому, что был архитектором…

Мой двоюродный брат, «не донёсший на меня», и к войне давно уже кончивший свой трёхлетний срок за это, в армию взят не был, а попал в какую-то «трудармию» — и это кончилось для него не менее трагично, чем мог бы кончиться фронт.

Вышло всё это совершенно случайно — вот и не верь в судьбу! Охраняя какой-то лес, он жил в сторожке вдвоём с одним стариком. Дед был славный, рад был товарищу, и заботился о Юрке, как о сыне. Беда была в том, что дед болел туберкулёзом. Юра заразился, и промучившись несколько лет, умер, не дожив до сорока лет и до реабилитации, не услыхав, как маленькая, обожаемая им дочурка впервые скажет «папа»…

Но всё это было позже, а пока и он был жив…

Самым горьким было маленькое письмецо-треугольничек от Фёдора Васильевича, пересланное мне моей мамой. Оно было скорбной, безнадёжной и последней искрой пропащей, неизвестно зачем загубленной, человеческой жизни…

…И снова пришла зима, и когда в лагере на «подсобных» работах делать стало нечего, меня сунули в какую-то лесоповальную бригаду.

Женские лесоповальные бригады, не в пример мужским, почти всегда вырабатывали норму. И ни одна из бригад не хотела брать «интеллигенцию» — её навязывали силой нарядчики, если некуда было девать людей. Так было и со мной. Меня нехотя взяли в бригаду…

…Это был мой первый и последний «взлёт» на общих работах, когда я достигла невиданных «вершин» производительности и заработка в 800 граммов чудесного, сытного ржаного хлеба! Конечно, не сразу… В лесоповальную бригаду входило шесть «основных» человек и два «подсобника». Основные — это лесоповалыцики, обрубщики ветвей и раскряжёвщики — раздельщики древесины — тоже каждых по двое.

В обязанности подсобников входило собрать обрубленные ветви и сучья и сжечь их. Эта работа считалась «лёгкой», и на неё посылали людей с 3-ей категорией трудоспособности. «Основные» официально должны были иметь 2-ю категорию — лесоповал считался работой тяжёлой. Не знаю, кто получал 1-ю категорию — давалась ли она по физическому состоянию, или по каким-то другим признакам — не знаю, но мне не довелось встретить в лагерях человека с 1-й категорией…

Стопроцентная выработка оплачивалась шестьюстами граммами хлеба — для этого бригада должна была выработать 30 кубометров древесины — по 5 кубометров на человека. Подсобники не учитывались. Чтобы получить 800 граммов — норму надо было перекрыть на 20 %.

Итак, я попала на «лёгкую» подсобную работу — сбор обрубленных ветвей. И ещё их нужно было сжечь.

У нас на лагпункте давно не водилось спичек. «Неугасимый огонь» поддерживался в кухне, бане, прачечной. В крайнем случае можно было попросить у стрелков, или зажечь от сторожевой плошки. Но это всё в Зоне. На лесоповальную делянку надо было нести с собой угольки в чугунке, чтобы из них раздуть костёр. А ведь делянки были за 5, за 8 и даже больше километров от зоны!

Увы! — сколько раз мне не удавалось спасти тлеющую искорку, сколько раз в котелке оказывались затухшие холодные угли!..

…Вот и отправляйся за новыми углями — бреди по протоптанной в тайге тропе, по бокам которой снег чуть не по плечи тебе… Но это всё ничего, эти хождения по таёжным тропам, особенно утром, пока ещё есть силы в ногах, и если погода тихая.

…На всю жизнь запомнились мне прекрасные картины со спящими под снегом великанами — соснами, со звёздами в начинающем светлеть небе, с первыми нежно-розовыми облачками, которые чуть тронуло восходящее солнце, с ручьями, пробивающимися из под снега и снова исчезающими в сугробах… и вокруг великолепная тишина, разве только дятел раскатит свою трель…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: