В больнице, хоть и «Центральной», не было фтизиатра. Как-то так случилось — были и терапевты, и хирурги, и инфекционисты, даже гинекологи, ибо к нам же привозили трудных рожениц, иногда в состоянии комы… Был великолепный офтальмолог и глазной хирург — перс, теперь сказали бы иранец, Алибей Асадулаевич Мурадханов, к которому приезжали делать операции высокопоставленные энкавэдисты с Лубянки.

А вот, фтизиатра — не было. И туберкулёзным отделением заведовал старый поляк — терапевт, доктор Грудзинский. Ему было, вероятно, не больше 60-и, но выглядел он глубоким стариком. Он был красив. С белоснежными густыми волосами, с бородкой клинышком, с удлинённым лицом, почти лишённым морщин, всегда грустным, но слегка надменным, он, казалось, сошёл с портрета какого-то средневекового испанского гранда. Только белого воротника с плюмажем не хватало! Его белоснежный, всегда подкрахмаленный халат, был свеж и безукоризнен.

Первое время я его ужасно боялась, боялась рот раскрыть, уверенная, что ляпну какую-нибудь глупость или задам дурацкий вопрос. Но, оказалось, что «испанского гранда» бояться совершенно нечего. «Высокомерность» его была не более, чем привычная игра, и что «испанский гранд», как и все остальные, также тоскует о своих взрослых дочерях и маленьких внуках, тем более, что боясь им «навредить», просил их писать редко и коротко, как и сам делал — и, пожалуйста, никаких посылок!

Он был из русских поляков, сидел давно, с начала, 30-х, и его семья жила где-то в средней России.

Ко мне он относился снисходительно и чуть насмешливо, как мне казалось — потому, что он знал, что никакая я не медсестра, и в медицине ничего не понимаю. Но в нашем ТБЦ отделении не было профессионалов, да и сам он не был фтизиатром, тем не менее, мы оба старались делать своё дело как могли хорошо…

Увы, нашим туберкулёзникам мы практически ничем помочь не могли. У нас ничего не было. Ни медикаментов, ни аппаратуры, ничего, кроме шприцов с затупившимися иглами. Был, правда, аппарат для пневмоторокса, но вряд ли и опытному фтизиатру пришлось бы пользоваться им.

Дело в том, что туберкулёзники попадали в Мошево, когда уже оба легких были изъедены кавернами — куда же «поддувать»?!..

У нас почти не было ни героина, ни кодеина, чтоб хоть на время избавить несчастных от непрерывного кашля, раздирающего остатки лёгких. Только «солюция» ипекакуаны, да раствор хлористого кальция — всё, что имелось в нашей аптечке. Морфий и пантопон были привилегией только одного хирургического отделения. Пенициллин и стрептомицин уже начали входить в медицину, но… конечно, не для лагерных больниц. И хорошо, что больные о них ещё и не знали.

Не было у нас и самого главного — калорийного питания, которое могло бы поддержать силы организма для борьбы с болезнью. Туберкулёзники получали тот же «общий» больничный стол, что и все, кроме больных в первые послеоперационные дни в хирургии. Больничное питание было до того скудно, порции такие микроскопические, что о калорийности смешно было даже говорить. Тем не менее её аккуратно, ежедневно подсчитывал — диетолог по совместительству — наш знаменитый офтальмолог, д-р Мурадханов, и таблицы с подсчитанными калориями ежедневно клались на стол главного врача — директора Центральной больницы — Неймарка — единственного вольнонаёмного врача и хозяина всей больницы.

Может быть, он и читал их — но что он мог сделать??.. Питание?.. Откуда же его было взять?.. Ведь это был концлагерь — да ещё в военные годы…

На грани голода жили все — и больные, и персонал. Единственное, что поддерживало жизнь наших туберкулёзников — это четырехсотграммовая больничная пайка. Пайка чёрного кислого хлеба. Сестра-хозяйка, раздававшая пищу, разрезала эту пайку на три куска, чтобы больные не съедали её сразу с утра. Если случались — не часто — какие-то добавочные порции, их отдавали в хирургию и терапию, где врачи ссорились между собой за «своих больных». и назначали их более «перспективным», которые могли ещё выздороветь.

На долю туберкулёзников не доставалось ничего.

Но все, кроме самих больных, умолявших о добавке, понимали, что это — справедливо, ибо для туберкулёзников добавка ничего не изменит — ведь все они, всё равно, были обречены…

Конечно, попавшие в Мошево всё же были счастливцами — они лежали (и умирали) на железных койках, на чистых простынях; они лежали в палатах со свежим воздухом, так как форточки никогда не закрывались.

Пока они были ходячими, они пользовались уборной, а на «последние дни» — их переводили в небольшую, на 3–4 человека, палату — палату номер четыре, где было «спокойнее и условия гораздо лучше», как мы их уверяли — «сами убедитесь!» Вряд ли больные нам верили, но что же было делать?..

Но, д-р Грудзинский и в этих условиях пытался что-то «делать». Делал всё, что было в его силах, и больные чувствовали это и обожали его.

…Вспоминаю… Мы отправляемся на обход. Ежедневный утренний обход всех палат. Двери в палаты закрыты. Из-за них доносится то затихающий, то нарастающий почти непрерывный кашель… Длинный коридор…

— Ну-с, Пимперле! Почему-то он окрестил меня этим прозвищем; — что оно означало, вероятно, он и сам не знал, но — очевидно, что-то связанное с молодостью и неопытностью, ибо, хотя мне уже минуло 35, я была самой молодой из мошевских медсестёр.

— Ну-с, Пимперле — говорил доктор Грудзинский, останавливаясь перед дверью палаты, в которую нам следовало войти — «сделаем лицо»!

И лицо его принимало бодрое, энергичное выражение. Даже глаза начинали блестеть. Словно волной смывало усталость, старость, тоску…

— Пошли!

Он широким жестом распахивал дверь, галантно пропуская меня вперед. — Сестра, прошу!..

— Доброе утро, как дела? — весело приветствует своих больных доктор Грудзинский.

— Доброе утро, доктор! — несётся со всех сторон. Начинается обход.

— …Да… Кашель, конечно мучительно… Конечно. Но вы же ведь образованный человек?.. Вы же понимаете, что это — отделение мокроты, это необходимо, и это — единственное, что может спасти… Потерпите, дружок!

— …Ну, как дела, работяга?.. Вид-то у вас сегодня получше!.. Температура?.. Хм… (температурный лист висит в ногах, на спинке кровати). …Да, конечно, температурка держится!.. Но, поверьте, это вовсе не плохо. Значит, организм борется — борется, и это — главное!

Вот так и дальше. Каждому доброе, ободряющее слово, может быть, и не совсем правдивое — но ведь только это может дать своим больным в данной ситуации д-р Грудзинский.

И тут, в палате безнадёжно больных, обречённых людей, наступали удивительные минуты… Безобразные железные койки, серые застиранные одежда, измождённые лица — всё уходит куда-то, исчезает из действительности, улетучивается, как печаль и тоска с лица доктора Грудзинского. Всё забывается; верится во всё, пусть самое невероятное, самое несбыточное… Редкие, удивительные минуты. Даже кашель внезапно утихает. Ему верят. На него надеются.

Такие минуты надежды, думаю, испытали многие из лагерников, и помнят о них до конца своей жизни, даже, если и прожили долго, если удалось выжить и выйти из лагеря…

Между приступами кашля кто-то умоляет о кодеине.

— Кодеин?.. Но ведь его нет в нашей аптеке. Надо подождать новую партию медикаментов… Нет, нет, я постараюсь достать, конечно, пропишу вам… На ночь получите укол, поспите, и кашель полегчает…

В дежурке доктор диктует мне «требование в аптеку» — всё ту же ипекакуану; тот же хлористый кальций — все больные знают, что из него образуются «капсулы» для туберкулёзных «палочек», и свято верят в это; камфару и кофеин; хлорамин… и подумав, доктор говорит: — Всё.

— Как всё?! — Взрываюсь я. — А пантопон? Вы же обещали Куликову!

— Пимперле — говорит доктор Грудзинский грустно, но твёрдо:

— Сделаете ему кубик aqua distillate (дистиллированная вода) — поверьте, действие будет то же самое…

Рот у меня открывается, и вид, должно быть, самый идиотский.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: