Варвара Сергеевна сразу же невзлюбила меня, и доставалось мне от неё за любой промах, а их конечно, особенно в первое время, бывало у меня немало — что там разбитые градусники в пеллагрозном отделении! Были и распаянные шприцы, и поломанные иголки, и потерянные мандрены и, даже страшно сказать, разбит аппарат Боброва, за которым меня послали в другой корпус, да ещё и перед самой операцией. Понятно, что я торопилась и бежала… В общем, первое время жилось мне в хирургии несладко.

Конечно, хирургический корпус ни в какое сравнение с туберкулёзным идти не мог. Это было настоящее хирургическое отделение с отличной операционной и рентгеновским аппаратом. В палатах стояли хорошие никелированные кровати. Целое, не застиранное бельё, тёплые одеяла. И имелись раскладные кресла-коляски, на которых возили больных.

Здесь было даже электричество, которого не было больше нигде — даже в терапии! И всё сияло стерильной чистотой — под бдительным оком Варвары Сергеевны!.

Больные здесь не умирали — разве что в исключительных обстоятельствах, когда их доставляли слишком поздно, или лапоратомия — пробная операция — показывала, что настоящая операция — уже ни к чему. Больные поправлялись, после операции их подкармливали, насколько было возможно, и не спешили отправлять в зону. (Спасибо доктору Неймарку!)

Многих подкармливали и до операции; некоторых, несрочных, держали до операции по 2–3 недели, и даже по месяцу.

В общем, хирургический был на особом положении, под особым вниманием энкавэдэвского начальства.

Сюда, в Центральную больницу Усольлага, привозили больных изо всех лагерных пунктов, со всех близких и дальних концов. Привозили «срочных» — с «острым животом», с прободением язвы, с заворотом кишок; немало было и лесоповальных травм — раздробленные руки и ноги; перебитые позвоночники — наиболее частая «лесная травма», с которой спасти человека было почти невозможно. Привозили и «плановых» — с аппендицитами, грыжами, кистами.

Бывали у нас и «вольные» пациенты — какое-нибудь лагерное начальство, или кто-либо из его семей, или стрелки из вольнонаёмной охраны.

Они помещались у нас в отдельных палатах, а после операции, как только становились на ноги, переводились в специальный корпус «вольнонаёмных» — был у нас и такой, но в нём не было операционной — оперировали у нас.

Главным хирургом был старый доктор Андриевский, тот самый, который «принимал» меня в медсёстры. В жизнь отделения он не вмешивался, по палатам не ходил, больных, если не было ничего «чрезвычайного», и его не вызывали, — не смотрел. Но все сложные операции делал сам, и как говорили врачи — делал блестяще.

Во время операции он был всегда спокоен, нетороплив, но одна из палатных сестёр бывала специально приставлена к нему, чтобы всё время мягкими тампонами вытирать капли пота, непрерывно струившиеся с его лба. Одно время эта обязанность лежала на мне, и я с ужасом ждала, что не успею подхватить ползущие капли, а они мгновенно покрывали весь лоб и ползли вниз все разом — и вот-вот попадут в глаза Андриевского, или — ещё хуже — прямо в разрезанный живот оперируемого!

Потом, слава Богу, с меня эту обязанность сняли, и я стала кое в чём помогать при операциях. Это было позже, когда Варвара Сергеевна притерпелась ко мне, и отношения у нас стали сносными.

А после одного, чуть было не кончившегося трагически, случая — стали и совсем нормальными. Позже я расскажу об этом.

Формально заведовал отделением молодой хирург, доктор Фром, привезённый сюда из «советской зоны» Польши перед самой войной. Он так и не привык к случившемуся и не понимал своего подневольного положения. Он всё ждал, что как только прогонят немцев, все «недоразумения» рассеются и он вернётся в Варшаву, где его ждали незаконченные ещё до ареста дела, а главное, почти готовая докторская диссертация.

Говорил он по-русски сносно, но с сильным польским акцентом. Сестёр называл «се'стра», а Варвару Сергеевну величал «панни се'стра», и спорить с ней никогда не решался. Был он необыкновенно быстрым, подвижным, и впечатлительным.

Обычно он ассистировал Андриевскому, но несложные операции делал сам, такие, как грыжи, аппендициты, и тогда ему ассистировал доктор Томингас, ведавший нашими психиатрическими больными. (И такие у нас были!)

Вскоре после моего появления в хирургии решительный доктор Фром чуть было не оттяпал мне половину пальца, из-за которого я попала в Мошево. Панариций мой давно прошёл, но из ранки понемножку продолжала выделяться какая-то дрянь. Я носила резиновый напальчничек, и работать, он мне, в общем не мешал, хотя это и была правая рука.

— Он вам только мешайт, се'стра! — убеждал меня д-р Фром. Уберём вот так — будет чисто, красиво и аккуратно!

Но мне не казалось, что будет особенно красиво и аккуратно, и я заупрямилась: — Резать я не дам. Хотите — списывайте в зону!

Варвара Сергеевна при этом бросала на меня исподтишка ехидно-злорадные взгляды — авось да спишут!

Но в зону меня не списали, а палец мой, хоть и несколько поковерканный и похудевший от постоянного напальчничка с тугой резинкой, всё же остался при мне, что не только симпатичней култышки, но думаю, и удобнее. Болел он ещё с год, а потом сам собою, наконец, зажил окончательно.

…Господи, сколько грехов осталось за мной в хирургическом отделении! И главное — ведь всегда всё хотелось сделать как можно лучше, безукоризненно! Тем не менее, почти ни одного дежурства не проходило без какого-нибудь прискорбного происшествия: то падала на пол мандрена (проволочка для прочистки иглы) и исчезала, как по волшебству; то оказывалось, что в аптеке недополучены какие-то медикаменты; то не собрана назначенная на анализ моча; то больному, назначенному на рентген желудка — дан завтрак. И по поводу всего этого утром неизменно следовала строгая отповедь Варвары Сергеевны. Этим частенько заканчивалось моё круглосуточное дежурство.

Когда в первый раз я спохватилась, что маленький стерилизатор со шприцем кипит слишком долго, и открыв крышку, убедилась, что в нем нет ни капли воды, я в ужасе бросилась к умывальнику и подставила стерилизатор под струю воды!

Хуже придумать, конечно, было трудно! Шприц лопнул с громким треском… «Спасать» уже было нечего — на донышке стерилизатора отдельно валялся потемневший стеклянный цилиндрик, и отдельно металлические ободочки, и тускло поблескивала лужица олова (или чего-то другого)!.. Ужасные минуты…

Больше я уже не подставляла под холодную струю раскалённый шприц. Но всё это было ещё не самое худшее…

Однажды, во время операции, несложного аппендицита, мне велели качать «грушу» аппарата Боброва (прибор для внутривенного вливания). Больному почему-то надо было вводить физиологический раствор. Дело несложное, и мне не раз уже приходилось это делать. Игла была уже введена в предплечье больного, и моё дело было только качать грушу, ну и следить, конечно, чтобы в стеклянном контрольном шарике аппарата не появился пузырек воздуха.

Я качала добросовестно, равномерно, как меня учили. Сначала не было нужды следить за контрольным шариком — это нужно было в конце, когда раствора оставалось мало, и я с интересом следила за операцией. Груда розовых трепещущих кишок, вынутых из разрезанного живота, всегда поражала меня — казалось просто невероятным, что их все можно будет вложить обратно на место, что они не перепутаются и лягут в нужном порядке, не порвутся, и вообще, что они снова поместятся в живот — такая их была масса! (Но, представьте, помещались!).

…Я смотрела, как доктор копался в кишках больного, и вовсе забыла, что смотреть мне надо было не на кишки — а на контрольный шарик!.. А он уже давно был не то что с пузырьком воздуха, но вовсе пустой!.. Раствор кончился, а я, знай себе, качаю, да качаю! Накачиваю больного не физраствором, а просто воздухом!..

В первый момент мне стало дурно… Всё могло кончиться очень плохо, но к счастью обошлось.

Ах, теперь это кажется смешно, но тогда!.. Больной весь хрустел под руками, как будто у него вместо кожи была полиэтиленовая пленка — хрустящая пленка! Хрустели руки, хрустела грудь, хрустела спина!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: