И все-таки, видимо, было что-то выделявшее рисование из остальных «приятных занятий», что созревало в Мухиной постепенно, но неукоснительно. Играть и петь перед слушателями робела, да и голос оказался поставлен неверно. Стихи никому не показывала, с каждым годом писала их меньше. А к бумаге и холсту тянуло все сильнее и рисунками своими гордилась.
Давно умер Игнатий Кузьмич, надеявшийся, что дочь воплотит его несбывшуюся мечту об искусстве, и сама Вера еще не понимает, сколько труда, мук и отчаяния ждет ее на пути, работает пока даже еще не вполсилы… Но ничто — ни наряды, ни танцы, ни лошади — не приносит ей столько радости, сколько карандаш, кисти и краски. Как об одном из самых ярких моментов юности рассказывала о работе над портретом своей горничной: «Вспоминаю этот портрет с удовольствием… Даже сейчас мне кажется, что он был неплох. Все живописные портреты, которые мне приходилось делать впоследствии, меня так не радовали». Через тридцать с лишним лет помнила нахлынувшую с окончанием работы радость, трудное и счастливое ощущение преодоления.
Да, по-разному приходят люди в искусство. Одни художники ослепляют талантом смолоду. Другие идут к успеху медленно, немеренным трудом, напрягая силы. Еще два-три года, и Мухина услышит слова, сказанные для всех, но словно относящиеся к ней одной. Их скажет Константин Юон: «На одну долю таланта нужно иметь в десять раз больше прилежания и трудоспособности. Дарование является как бы нашим внутренним органом, который можно, подобно мускулам, развивать». Должно быть, так была устроена Вера Мухина, что находила радость в преодолении трудностей, в постоянном напряжении не по-женски упорной воли.
Настойчивость, желание раздвинуть границы того, что ей дано, рассказано, известно, были свойственны ей с детства. Девочка, листающая энциклопедический словарь, чтобы узнать, насколько правдив роман Дюма о виконте де Бражелоне; девушка, читающая Шекспира с историческими справками и сносками, вероятно, часто казалась окружающим забавной. Зачем это? А это было все то же, только еще неосознанное стремление «развить мускулы», расширить пределы данного.
Любопытны ее детские и девичьи фотографии. Красивой не назовешь — приземиста, ширококоста, большой лоб, слишком тяжелый для девушки подбородок, почти сросшиеся брови. Зато какое решительное, какое выразительное лицо! В нем словно воскресает волевая энергия деда, энергия, которой так не хватало Игнатию Кузьмичу. И только взгляд — пытливый, ищущий, чуть исподлобья — унаследует Вера от отца. За его недетскую серьезность ее в отрочестве звали «соколенком». Не изменился он и позднее. «Единственное, чего боюсь, это взгляда Вашего, Вера Игнатьевна», — говорил ей, немолодой уже женщине, А. И. Прокофьев, начальник строительства Дворца Советов.
И вот наступают наконец очень существенные годы в жизни Мухиной. Когда она отстраняется от забот о нарядах и выездах, от флирта, верховой езды, танцев. 1910–1911 годы застают ее в живописной студии Юона и Дудина.
II
Стоит задуматься: что же все-таки послужило толчком к этой перемене? И, видимо, единственно возможным ответом будет: переезд в Москву.
Сам по себе он произошел почти случайно, благодаря легким деньгам и доброму отношению опекунов. Наезжая из Курска, барышни Мухины, Мария и Вера, заметили, что в Москве куда больше развлечений, да и портнихи самые перворазрядные, и разве могли сравниться с балами у Рябушинского, на которые их постоянно приглашали, балы курские, губернские? «Раз в год ездили в Москву проветриться, накупить нарядов. Потом нам пришло в голову: а почему бы не переехать? Переехали».
Поселились на Пречистенском бульваре, близ Сивцева Вражка. И с этого дня Вера Игнатьевна навсегда связала свою жизнь с Москвой — город стал частью ее бытия, куда бы ни уезжала, только в него возвращалась «домой».
Старые газеты — профессорские «Русские ведомости», щедрое на самые разнообразные объявления «Русское слово» — дают возможность заглянуть в интересы и настроения интеллигенции в дни переезда Мухиной в Москву. Большое внимание к начинающемуся воздухоплаванию; из номера в номер идут отчеты о полетах Леганье — сумеет ли наконец человек преодолеть силу земного притяжения? Почти такие же постоянные и обстоятельные информации о путешествии П. К. Козлова по Центральной Азии, о коллекциях, привезенных из спящего в пустыне Хара-Хото, — обостренное желание заглянуть в глубь веков, понять, как и чем жили люди в древности. Взрыв почти благоговейного восторга — приезд в Москву Толстого; интервью с самим Львом Николаевичем, интервью с Софьей Андреевной, с Чертковым; подробное описание чуть ли не обратившихся в демонстрацию проводов: «Словно вода в середине водоворота бурлили и неслись к вокзалу люди», — писали «Русские ведомости».
Особенно много места газеты уделяют искусству — живописи, музыке, театральным гастролям. Театр Зимина открывает сезон «Нюрнбергскими майстерзингерами» — здесь-то уже наверняка побывала Мухина. В Большом театре выступают Шаляпин в «Князе Игоре», Собинов в «Мефистофеле». Декорации к «Дочери фараона» (танцует Гельцер!) написаны Коровиным, и рецензенты всматриваются в них не менее пристально, чем в хореографические «па». В Малом театре в зените звезда Ермоловой, в Художественном уверенно всходит слава Качалова: ходят смотреть не просто спектакли, но созданные им роли. «Качалов сделал Анатэму гораздо более интересным и сильным… чем сделала это пьеса», — восхищается пресса.
Москва пробуждалась от спячки, в которую была погружена разгромом революции 1905 года, жила предчувствием близких и неизбежных социальных перемен. «Мы насадим новый сад, роскошнее этого», — заклятием твердили в Художественном театре; «Вишневый сад» уже много лет не сходил со сцены. «Прежде всего я — человек!» — восклицала Нора — Комиссаржевская, протестуя против законов, по которым «выходит, что женщина не вправе пощадить своего умирающего отца, не вправе спасти жизнь мужу»; приехав из Петербурга на гастроли, Комиссаржевская играла во многих ролях, но овацию ей устроили в тот день, когда Нора рвала с «кукольным домом», уходила в открытый всем ветрам и страстям мир.
Горячими спорами было встречено открытие памятника Гоголю. Угрюмая, скорбная фигура писателя с изнуренным страданиями лицом, с худой и острой, словно у мертвеца, судорожно высовывающейся из-под складок плаща рукой вызывала возмущение реакционных кругов. Интеллигенция, напротив, восторгалась. Затравленный, находящийся на грани безумия Гоголь становился для нее символом не только прошедшего, но и настоящего российской действительности, воспринимался как протест против «совиных крыл» Победоносцева, «глухих» лет духовного безвременья. Вспоминали о знаменитом письме Белинского к Гоголю — оно было опубликовано всего несколько лет назад, в начале девятисотых годов. Говорили об авторе памятника скульпторе Николае Андрееве. О том, что он, молодой и еще далеко не знаменитый, отказался от правительственного заказа на монумент великому князю Сергею Александровичу.
Свидетельством живой жизни искусства, его общественной значимости стал для Мухиной этот памятник, созданный Андреевым. Впоследствии она скажет, что скульптор преувеличил трагическое начало в образе Гоголя и недостаточно глубоко осмыслил его творчество: «…не разглядел за юмором страстности и силы гоголевского обличения». Но это — много лет спустя. Молодость Веры Игнатьевны проходит в преклонении перед андреевским авторитетом. В десятках написанных в разные годы автобиографий, упоминая, что занималась в скульптурной мастерской Синицыной, она укажет, что туда заходил Андреев. Не учил, не давал советов, не интересовался ее работами. Просто — заходил. И тем не менее даже его присутствие в студии было событием, которое запомнилось на всю жизнь. Как-то высказалась более подробно: «У меня было ощущение, уверенность, что он знает». «Что именно?» — спросил один из коллег-художников. «Как надо жить и работать».
Интенсивно, насыщенно жила художественная Москва. Еще работали прославленные старики: Суриков, Поленов, Васнецов, картины их становились событиями. В 1910 году таких событий было два: Суриков закончил «Степана Разина», Васнецов написал «Баяна» — о легендарных подвигах народной вольницы напоминало одно полотно, о славе былых времен — другое. Каждое произведение, несущее элемент открытия, интеллигенция встречала с восторженным интересом. Восхищенно говорили о попытке молодого бунтаря «Голубой розы» Павла Кузнецова создать новый тип пейзажа — воплотить в живописи поэтический миф о бескрайнем просторе, воле и покое оренбургских степей; о выплывающих из морских глубин разрушенных и покинутых городах «печальной Киммерии» Богаевского. «Само солнце представлялось ему слепым глазом, тоскующим над могильниками земли», — писал известный поэт и художественный критик Максимилиан Волошин.