Но не знают еще этого ни художники, ни публика у нас, ни покровительствующие, ни покровительствуемые, ни пишущие, ни читающие статьи о художестве, и оттого такие события, как всемирная выставка, которая должна бы нарезывать глубокие следы, летят мимо, не затронув, не зарябив нашей поверхности, или падают вокруг, как благополучно отраженные вражеские удары.
Нынче нигде больше не боятся критики художественной, будто какого-то пугала, но нигде и не презирают ее. Нигде больше не найдешь боязни увидать вдруг у себя убавленным число великих произведений, ни опасения перед строгим перевешиванием сызнова, перед переоценкой каждого из имен, долго считавшихся великими, колоссальными. Нет больше фарисейского патриотизма, нет жеманной народной обидчивости: все эти ложные, столь долго пугавшие призраки сменились, как и в деле литературы, как и во всем, желанием твердо и ясно добиться одной истины.
Лондон в первые же дни открытия всемирной выставки представил тому блестящий пример.
Королевская комиссия выставки поручила издание художественного каталога Френсису Пальгреву. Никто не протестовал против темного, ничем еще не прославленного человека, каталог появился в свет. И вдруг вышло, что пальгревовы вступительные страницы не заключали, как всегда в таком случае, один только ряд имен, систематически и мертво расставленных, систематически и мертво похваленных. На этих страницах блеснул огонь мысли, тут пронесся жар симпатий и антипатий, тут никто не остался официальной бездушной цифрой. Каждый художник, английский, французский, немецкий, был взят и тронут анатомическим ножом, которого не могли остановить ни громкое имя и слава, ни безвестность и непризнанность. Сколько вышло тогда противоречия между знаменитостями нынешнего или прошлого времени и тем, что нашла новая критика! Сколько перемен, сколько перестановок от начала и до конца!
Но как было такому посягательству остаться безнаказанным? Как было терпеть такую смелость? Весь художественный цех поднялся и возопиял: слишком много личностей и интересов было тут затронуто. Посыпались на столбцах «Times» и других журналов письма против дерзкого критика. В первое время выставки не проходило почти дня без печатного протеста против Пальгрева. Комиссия выставки не в состоянии была сладить с этим напором обиженных художественных самолюбий и сделала, наконец, то, чего бы никогда нельзя было ожидать в свободной и безбоязненной Англии: она взяла назад из продажи все экземпляры своего официального каталога художественной выставки и заменила его другим, где был уже другой вступительный текст. Но что же английская либеральная, свободная публика? Неужели она стала на сторону вопиявших художников и им послушной комиссии? Никогда! Она по-своему высказала, что думала о Пальгреве и его критике: в середине лета Пальгрев отпечатал особой книжкой изгнанный из официального каталога текст свой и прибавил к нему несколько новых страниц.
В самое короткое время издание было раскуплено. И в то же время эта самая публика раскупала книгу Тэйлора о художественной выставке, а и она не щадила ни английского, ни вообще европейского самолюбия и не боялась прямо высказывать, что видела слабого и ложного не только в отдельных произведениях и художниках, но в целых школах, в художественном направлении целых народов. Был ли тут помин об обиженном народном самолюбии, было ли опасение болезненно затронуть старые привычки, мысли, оскорбить великие тени прошедшего или высоко возносимые личности настоящего? Никто об этом и не вспомнил. Все обратили только глаза и уши к раздавшемуся свежему голосу, к пробившемуся лучу истины; взгляд, охвативший огромную груду снесенного вместе и ясно различивший там каждое явление, не только не поразил неприятно, но еще показался благодетельной путеводной нитью для будущего и зрителю, и художнику.
То, что в Англии в первый, быть может, раз появилось только теперь по поводу всемирной выставки, еще раньше пробилось на свет в других местах, во Франции, Германии. Там уже давно смеют посмотреть прямо в глаза каждой славе, каждой знаменитости, хотя бы она была самая национальная, самая желанная для народной гордости. А мы? Мы и подумать еще ни о чем не смеем от страха грозной кары и упреков. И так будет у нас, по-видимому, еще долго. Хоть бы из моды — у нас всегда столько всемогущей — следовать нам добрым примерам Европы!
Но оставим чужие дела и моды, забудем суждения иностранцев о посланном нами в Лондон: на что нам вечно ждать, что скажут старшие или господа, обратимся к тому, что важнее и того, и другого. Взглянем собственными глазами, попробуем определить для самих же себя, чем на всемирной выставке было наше искусство в ряду с искусством прочих народов. Здесь вышло много поучительного или, по крайней мере, любопытного.
I
Для многих других нынешняя выставка имела гораздо меньше важности, чем для нас. У них есть музеи для национального искусства, есть книги, сочинения о нем, истории искусства, издания памятников. И своя, и чужая публика давно их узнала, оценила, как умела или как ей то нужно; отечественные собиратели коллекций уже не десятки, а сотни лет собирают, вместе с иностранными созданиями искусства, и свои собственные, народные; одним словом, уже много сделано для того, чтоб всякий мог узнавать и уразумевать искусство того народа, к которому принадлежит. У нас этого почти вовсе еще нет. Кто бы захотел, не найдет возможности составить себе понятие о прошедшем русского искусства. Надобна была такая необыкновенная оказия, как всемирная выставка, чтоб лениво поднялись у нас со своих мест и собрали оттуда и отсюда кое-что. А необходимо было собрать все. Мы были в совершенно особенных условиях против других, нам нечего было брать пример с тех, кто не посылал на этот раз в Лондон созданное прежними периодами своего художества. Хорошо было французской художественной комиссии сказать в своих протоколах: «Вовсе не нужно нам посылать на лондонские и парижские всемирные выставки произведения прежних эпох французского искусства, потому что эту цель выполняют богатые французские музеи, постоянно обозреваемые посетителями всех наций; напротив, будет полезно собирать всякий раз, по случаю этих торжеств, произведения новейшего искусства, рассеянные по множеству отдельных коллекций». Французы тут были совершенно правы, и их решение основательно. Но мы ничего подобного не могли сказать со своей стороны. Нам нечего было бояться, что наши произведения слишком уже известны, что они, пожалуй, надоедят, — их еще никто не видал. Нам надо было бы собрать, показываясь в первый раз в люди, все, что только можно было выискать у нас не только превосходного и отличного, но во всяком отношении особенного, примечательного. Иностранные комиссии (например, французская, английская), на славу составленные, еще за целый год до выставки начали собираться, сходились много-много раз, выбрали из среды своей особые частные комиссии по каждому отдельному искусству, созвали в каждую из этих комиссий лучших художников, знатоков и писателей своей страны о художестве, назначили туда председателей и секретарей с энергическою инициативою и потом до самой выставки не переставали советоваться, соображать, придумывать о том, что послать на всемирную выставку, — просили, указывали частным владельцам, вели обширную корреспонденцию, выбирали из общественных коллекций, приискивали, вызывали, облегчали частным владельцам пересылку принадлежащих им произведений; это дело было для них серьезное, они им занимались с жаром, с ревностью. И результат вышел достойный таких усилий: их выставки поражали не только обширностью, разнообразием, но и просвечивавшей в них мыслью, заботой о дорогом своем, отсутствием прихоти и случайности в выборе.
Ничего подобного не было у нас. Все делалось кое-как, как ни попало, точно по нечаянности. Ни рассуждений, ни розысков, ни просьб, ни усилий ничьих не было. Взяли, что было ближе под руками, да и то без мысли, без критики, без руководящего намерения; каждый рад был сбросить с плеч тяжелую и непривычную работу разбора и рассуждения, каждый только о том и думал, как бы от нее избавиться и нагрузить ее на другого. Одно исключение было только тогда, когда речь шла о картинах, вообще художественных произведениях того или другого художника, имевшего голос при распоряжениях. Тут являлась вдруг и энергия, и настойчивость, немые уста разверзались; еще бы! надо было во что бы то ни стало попасть со своими вещами на выставку. До общего содержания нашей выставки, до ее полноты, настоящего выражения в ней нашего искусства никому не было дела. Как же сравнивать наши приготовления к выставке, нашу деятельность в этом случае с тем, что было и делалось в других краях! Легко понять, должна ли была потом выйти разница в результатах.