Только русский угол выставки молчал. Целые края нашего отечества наполнены драгоценными остатками русской, восточной, византийской, средневековой архитектуры, и никто не увидал томления медленной, но постоянной гибели их, никто не нашелся, чтобы защитить их художественным крылом своим и указать толпе, как они все погибают под ударами переделывателей, украсителей, усовершенствователей. На лондонской выставке не явилось ни одного листа, ни одного очерка, который показал бы любовь, изучение художника, постигнувшего, сколько удивительных остатков художества рассыпано нетронутых на севере и юге, на западе и востоке России, на Кавказе и в Крыму. Но сколько сделано у нас для изучения существующего, точь-в-точь столько же создано и своего нового. Нет вовсе ни того, ни другого. По крайней мере этому научает нас всемирная выставка. Нам нечего было и мы не сумели ничего создавать своего, нам нечего было изучать и прежнего. Мы в Лондон ничего не послали.
Видно, нам покуда нет дела ни до чего своего; видно, долго еще весь интерес, все важное будет заключаться для нас лишь в чужом, далеком, вовсе не нужном для нас: мы все только думаем о помпейских банях да о дворцах кесарей, впрочем, и то только, если имеем в виду медаль или премию. Видно, и чужие уроки не доходят еще до наших ушей; видно, нужно, чтоб и в деле узнания наших собственных памятников чья-нибудь посторонняя рука принесла свой плуг и разворотила наши сокровища. Видно, лень, апатия и равнодушие наросли такой толщей, сквозь которую не пронизаться никакому лучу света и жизни.
Хоть бы вынесли мы на всемирную выставку те особенности, которые отличают, вследствие особенностей страны, наше строительное производство. Нельзя взять художеством, отличились бы хоть ремеслом. Все наши зимние устройства, окна и двери, печи и полы, теплые лестницы, наша русская баня — сколько тут и интересного, и важного, чего нет у прочей Европы!
Если и этого нельзя было, хоть бы выступили наши знаменитые архитекторы-акварелисты, которыми так давно мы чванимся. Пусть бы по крайней мере они поставили на лондонской выставке свои виды и перспективы, все свои Альгамбры и Греции, Кайры и Римы, со всею роскошью их тонов, с золотом и мраком чудных светов и теней их.
Наконец, хоть прислали бы, если уж не рисунки, то хоть фотографии со старой и новой русской архитектуры, с действительных построек или хоть проектов наших художников.
Но ничего не было, даже акварелей из путешествий, даже фотографий, а ведь они не стоили бы архитекторам нашим и штриха их драгоценного карандаша. Чему учили, что делали, все пропало, все скрылось за непроницаемою завесой. За все 100–150 последних лет нашей архитектуры отвечали на выставке: какой-то Варшавский госпиталь какого-то неведомого г. Орловского; проект Гамбургской биржи г. Бонштедта, до нас вовсе не касающиеся и, впрочем, до сих пор у нас никому не известные; наконец, кропотливые картинки гг. Бенуа, Рязанова и Кракау с Орвиетского собора, где, впрочем, гораздо меньше заботы было о самой архитектуре, чем о бесчисленных камешках мозаик, жилках мраморных плит и всяких мелочах. Картинки эти вышли апофеозом терпения, но ничуть не нашего архитектурного таланта. Где же мы-то сами, где русская архитектура и русские архитекторы? Неужели в продолжение всего периода нового русского искусства с прошлого века и по сих пор наша архитектура только и была занята что Варшавским госпиталем, Гамбургской биржей и Орвиетским собором? Лучше бы уж было и этих разрисованных листиков не посылать на выставку, а то выходило чересчур много стыда нашим устроителям выставки и нашим художникам.
Итак, русских, как архитекторов, не было на всемирной выставке. И это когда список наших архитекторов, прошедших и настоящих, просто бесконечный, когда архитекторов у нас всегда бывало во сто раз больше, чем остальных художников! Нечего этому удивляться.
Одного мы не можем, другого не умеем, третьего не хотим. Но всего хуже то, что, собственно говоря, нам ни до чего дела нет. Разве это не то же, что смерть?
III
Со скульптурой нашей на выставке было почти то же самое, что с архитектурой. И здесь никто не захотел и пальцем двинуть, чтоб показать Европе, что такое наша скульптура прежняя и нынешняя.
С полдюжины образчиков должны были отвечать за всю ее историю. И каких еще образчиков! Все вещей, которые поспели вчера, сегодня и которых, пожалуй, завтра никто не будет знать. Это был почти магазинный, расхожий товар. Где же все остальное? Неужели со времен императрицы Елизаветы Петровны у нас только и было сделано в скульптуре, что эти лошадки и собачки, эти пары две статуэток, очутившиеся на лондонской выставке? Если же было что-нибудь еще другое, то не может быть, чтоб посланное на выставку было лучшее, совершеннейшее и замечательнейшее из всего появлявшегося у нас. То, что нам здесь показывают, слишком незначительно.
Бывало, когда иностранному художнику закажут статую или барельеф, со всех сторон поднимался крик негодования: «Как, зачем, на что нам иностранцев? Какая несправедливость, какое недоверие, какое презрение к своим собственным талантам! Наши художники не уступят никому в Европе, они и сами все сумеют!» Этим жалобам часто у нас сочувствовали, вздыхая о преимуществах, которыми пользуется в России все нерусское.
Но вот явился вдруг небывалый, неслыханный случай блеснуть талантом, занять, наконец, настоящее, заслуженное место. Что же вышло? Именно тут-то все и пропали без вести. Скрылись угнетенные художники, исчезли все их высокомерные требования, все похвальбы. И между тем как они сами для себя ничего не делали, их всегдашние опекуны и защитники, те, что так гордились всегда нашими талантами, тоже ничего не сделали, чтоб выставить наши скульптурные заслуги. Теперь их дело было собрать все, на что, бывало, так много указывали, говоря о нашей скульптуре, надо было выставить в Лондоне на выставке создания живых и мертвых наших художников. В оригиналах или в слепках, в рисунках или фотографиях должны бы явиться на выставку наши монументы и портреты, исторические и религиозные барельефы, группы и бюсты, все, все из нашей скульптуры, чем мы всегда дома и за границей так хвалились перед другими. Должны бы явиться, однако не явились.
Что подумать об этом отсутствии? Почувствовали у нас, что не стоит вспоминать теперь, чем прежде гордились, или догадались, что тут ничего нет своего, а обезьянничества с чужого не для чего посылать на всемирную выставку? Ведь существуй всемирная литературная выставка, не посмели бы на нее послать переводов или переделок французских или немецких книг.
Но если нам нечего в самом деле посылать, пусть же не будет вперед и речи о нашей скульптуре: она ославила себя на всемирной выставке точно настолько же, насколько и наша архитектура. Мы крепче прежнего утвердили Европу в понятии о нашем искусстве, о его совершенном младенчестве и полнейшем отсутствии в нем чего бы то ни было самостоятельного. Даже близкие наши соседи по выставке, греки, и те заявили, что у них есть скульптура, которая к чему-то стремится, что у них есть национальное и художественное чувство, требующее и умеющее высказаться. Греки прислали длинный ряд мраморных бюстов, портретов с знаменитых соотечественников своих настоящего и прошедшего времени. Не казною, не каким-нибудь начальством заказаны они были — народное чувство требовало их произведения; не казною посланы они на выставку — народное чувство послало их туда. Пусть же вперед за наших художников, нынешних и прошедших, никто и не предъявляет каких бы то ни было прав. За ними останется теперь разве одно только право: считать самих себя высокими талантами, великими художниками. Но всякий раз, когда дело будет итти о действительных художественных созданиях, о деле, а не о разговорах и россказнях, в Европе обойдутся и без их имен. Им бы, кажется, хотелось ничего не делать, ничего никому не показывать, но чтоб в то же время все веровали в их необычайные способности и высокое призвание. Но кто же согласится на такой странный деспотизм? Кто же станет верить, никогда ничего не видя на деле?